ЧАСТНЫЙ ВЗГЛЯД
Общеполезный журнал для чтения
Содержание номера
Другие номера

Политика / Для всех

 

Бенжамен Констан
ИЗБРАННЫЕ МЕСТА ИЗ «ПРИНЦИПОВ ПОЛИТИКИ»

ОКОНЧАНИЕ ПУБЛИКАЦИИ
(начало в ЧВ № 2 за 2001 г.)

ПЕРЕЧЕНЬ ФРАГМЕНТОВ КНИГИ Б. КОНСТАНА
«ПРИНЦИПЫ ПОЛИТИКИ, ПРИГОДНЫЕ ДЛЯ ВСЯКОГО ПРАВЛЕНИЯ»

Полностью текст см. в [Французский классический либерализм: сборник / Пер. с фр. – М.: «Российская политическая энциклопедия» (РОССПЭН), 2000. – 592 с. ISBN 5-8243-0059-0. Б. Констан. «Принципы политики, пригодные для всякого правления». Ф. Гизо. «О средствах правления и оппозиции в современной Франции». Ф. Гизо «Политическая философия: о суверенитете». (c) РОССПЭН, 2000. (с) Федорова М.М., перевод, 2000].

продолжение публикации извлечений
из нижеперечисленных глав и приложений, за исключением Приложения 5,
текст которого помещен полностью в ЧВ № 2 за 2001 г.

Из главы 10 «О провозглашении министров недостойными общественного доверия»
Из главы 11 «Об ответственности нижних чиновников»
Из главы 12 «О муниципальной власти, местных властях и о новом роде федерализма»
Из главы 13 «О праве заключать мир и объявлять войну»
Из главы 14 «Об организации вооруженных сил в конституционном государстве»
Глава 15 «О неприкосновенности собственности» (приводится полностью)
Глава 16 «О свободе печати» (приводится полностью)
Из главы 17 «О религиозной свободе»
Из главы 18 «Об индивидуальной свободе»
Из главы 19 «О судебных гарантиях»
Из главы 20 «Последние замечания»
Приложение 1. «Об индивидуальных правах» (приводится полностью)
Из Приложения 2. «О предложении законов от имени одних только министров»
Из Приложения 3. «О наследственном характере пэрства»
Из Приложения 4. «Палаты обладают правом законодательной инициативы наряду с исполнительной властью»

Из Приложения 6. «О свободе печати»
Из Приложения 7. «О том, что содействие властей не делает легитимным нарушение судебной процедуры»;
«Изощренность пыток»; «О смертной казни»; «О лишении свободы»; «О депортации».

Ранее опубликованы фрагменты следующих глав:

Из «Предисловия»
Из главы 1«О суверенитете народа»
Из главы 2«О природе королевской власти в конституционной монархии»
Из главы 3 «О праве роспуска представительных собраний»
Из главы 4 «О наследственном собрании и необходимости не ограничивать число его членов»
Из главы 5 «О выборах представительных собраний»
Из главы 6 «Об условиях собственности»
Из главы 7 «О дискуссиях в представительных собраниях»
Из главы 8 «Об инициативе»
Из главы 9 «Об ответственности министров»

Полный текст Приложения 5

Техническое предуведомление

Поскольку вам предлагаются извлечения из глав и приложений книги, то для удобства работы с полной (бумажной) версией книги в конце каждого абзаца мы поместили указатель на соответствующее место в бумажном, РОССПЭНовском издании 2000 года. Указатель выглядит так:

(<номер_главы>, <номер_абзаца>, <страница>)
или
[<номер_главы>, <номер_абзаца>, <страница>].

Если абзац помещен полностью, то соответствующие номера даны в круглых скобках, если частично, то в квадратных.

Нумерация абзацев сплошная в пределах каждой главы. Каждая глава начинается с абзаца N 1. Страницы приводятся по вышеупомянутому изданию.

 

Из главы 10 «О провозглашении министров недостойными общественного доверия»

В представленных в минувшем году проектах относительно ответственности министров формальное обвинение предлагалось заменить внешне более мягким средством в тех случаях, когда дурное управление нанесло ущерб безопасности государства, достоинству короны или свободе народа, при этом, однако ж, не нарушив непосредственным образом ни одного действующего закона. Было высказано пожелание наделить представительные собрания правом провозглашать министров недостойными общественного доверия. (10, 1, 113)

Но я бы прежде всего заметил, что такое провозглашение недоверия в отношении министров имеет место всякий раз, когда они утрачивают большинство в собраниях. Когда у нас будет то, чего мы до сих пор не имеем, но то, что нам совершенно необходимо, – я имею в виду действующее согласованно правительство, прочное большинство и оппозицию, четко отделенную от этого большинства, – ни один министр не сможет удержаться, если не будет иметь за собой наибольшее число голосов, если только он не будет взывать к народу при помощи новых выборов. И тогда новые выборы станут пробным камнем доверия к этому министру. [10, 2, 113]

Во-вторых, когда министры обвинены, судить их поручено суду. Этот суд самим своим приговором, каким бы тот ни был, восстанавливает гармонию между правительством и народными институтами. Но не существует никакого суда, который бы вынес приговор относительно объявления недоверия, о котором идет речь. Вынесение недоверия является актом враждебности, тем более досадным в своих возможных последствиях, что оно не имеет точного и обязательного результата. [10, 3, 114]

В-третьих, вынесение недоверия – это прямое посягательство на королевскую прерогативу. Оно оспаривает у государя свободу его выбора. Совсем иначе дело обстоит с обвинением. Министры могут совершить преступление, монарх же совершенно независимо может ошибочно назначить их еще до того, как они совершили проступок. Когда вы выносите обвинение в адрес министров, то вы выступаете только против них; но когда вы объявите их недостойными общественного доверия, то виновным окажется уже государь – либо в своих намерениях, либо в недостаточном знании вопроса, что никогда не должно иметь места при конституционном правлении. (10, 4, 114)

Пусть дискуссии в собраниях будут совершенно свободными; пусть их вдохновляет и просвещает помощь печати, лишенной каких бы то ни было оков; пусть оппозиция использует преимущества самой смелой дискуссии; не отказывайте ей ни в каком конституционном средстве для лишения правительства его большинства в собрании. Но не прокладывайте для нее путь, на который, вступив однажды, она будет беспрестанно устремляться. Предлагаемое вами провозглашение недоверия обернется то непоследовательной формулировкой, то оружием в руках борющихся группировок. (10, 7, 115)

Добавлю, что для самих министров было бы лучше иногда быть обвиненными, быть может, в легкой форме, нежели постоянно находиться под угрозой расплывчатого объявления недоверия, от которого их очень трудно оградить. В устах защитников министра простое выражение «Объявите его виновным!» – сильный аргумент. (10, 8, 115)

Я уже говорил, и повторяю: доверие, которым пользуется министр, или недоверие, которое он внушает, доказываются существованием большинства, либо поддерживающего министра, либо его отвергающего. Это – законное средство, это проявление конституционности. И было бы излишним искать чего-то иного. (10, 9, 115)

| перечень глав книги | содержание номера | другие номера «Частного взгляда» |

Из главы 11 «Об ответственности нижних чиновников»

Установить ответственность министров еще недостаточно: если эта ответственность не начинает действовать одновременно с непосредственным исполнителем действия, которое выступает ее предметом, то она и не существует вовсе. Она должна довлеть надо всеми звеньями конституционной иерархии. Если нет законного пути вынесения обвинения в адрес всех чиновников, каждый из который может его заслуживать, то пустая видимость ответственности – лишь ловушка, губительная для тех, кто готов в нее поверить. Если вы наказываете только министра, отдающего незаконный приказ, но не орудие, которое этот приказ исполняет, то вы возносите возмездие столь высоко, что зачастую его невозможно достичь: вы поступаете подобно человеку, который предписывает подвергнувшемуся нападению наносить обидчику удары только по голове, но не по рукам под предлогом того, что рука является лишь слепым инструментом, тогда как голова есть средоточие воли, а следовательно, и преступления. (11, 1, 116)

Но, возражают нам, если низшие чиновники могут быть в определенных обстоятельствах подвергнуты наказанию за свое послушание, то вы вменяете им в обязанность судить о мерах правительства еще до того, как они начали содействовать их исполнению. В силу одного только этого любое действие может быть запутано. Где же найти чиновников, если их послушание представляет для них опасность? В какое беспомощное положение ставите вы всех тех, на кого возложено управление? В какую неуверенность повергаете вы тех, кому доверено исполнение? (11, 2, 116)

Прежде всего я бы ответил так: если вы предписываете всем исполнителям высшей воли абсолютный долг неявного и пассивного повиновения, вы создаете в человеческом обществе орудия произвола и угнетения, которые слепая либо жестокая власть может пробудить когда угодно. Какое же из двух зол является более страшным? (11, 3, 116)

Я полагаю необходимым вернуться здесь к некоторым более общим моментом, определяющем природу и возможности пассивного повиновения. (11, 4, 117)

Благодарение небесам, подобное повиновение, каким нам его расхваливают и рекомендуют, совершенно недосягаемо. Даже в воинской дисциплине это пассивное повиновение имеет свои границы, установление самой природой вещей вопреки всем софизмам. Неверно утверждать, что военные люди должны быть машинами и что разум солдата – в приказах его капрала. Должен ли солдат по приказу своего нетрезвого капрала выстрелить в капитана? Таким образом, солдат должен различать, трезв его капрал или пьян; он должен осознавать, что капитан представляет собой власть, высшую по отношению к капралу. Вот вам разум и способность к анализу, которые требуются от солдата. Должен ли капитан по приказу полковника вместе со своею ротою, столь же послушной, как и он сам, арестовывать военного министра? Вот вам пример разумности и способности к анализу, требуемых от капитана. Должен ли полковник по приказу военного министра поднять руку на личность главы государства? Это уже разумность и способность к анализу, требуемые от полковника*. [11, 5, 117]

[*Против моего мнения относительно пассивного повиновения выдвигались рассуждения, которые я считаю полезным здесь воспроизвести, поскольку, на мой взгляд, они добавляют очевидности к принципам, которые я пытался установить.

Я задавал вопрос, должен ли солдат по приказу капрала выстрелить в капитана. Мне отвечали: совершенно очевидно, что солдат в силу того же принципа повиновения испытывает к капитану большее уважение, нежели к капралу. Но я также говорил: солдат должен понимать, что капитан является более высокой властью, чем капрал. Разве это не та же самая мысль? Быть может, вас пугает слово понимание? Но если солдат совершенно не понимает различия в чинах, разделяющих двух человек, равным образом призванных управлять им, то как он сможет применить принцип подчинения? Для того, чтобы знать, что одного из двоих он обязан уважать больше, он должен осознавать разделяющую их дистанцию.

Я говорил, что, поскольку в соответствии с общим положением дисциплина является необходимым основанием всякой военной организации, и что если это правило имеет свои границы, то границы эти не могут быть описаны, они должны ощущаться. Что же мне возражали? Что подобные случаи редки и что они обозначаются внутренним чувством, а также что они не составляют препятствия для общего правила. Не считаете ли вы, что здесь имеется не просто сходство принципов, но их дословное повторение? Не является ли внутреннее чувство эквивалентом выражения границы, которые не могут быть описаны, но должны ощущаться! И разве общее правило представляет собой что-то иное, нежели общее положение?

Я говорил также, что жандарм или офицер, способствовавший незаконному задержанию гражданина, не может быть оправдан приказом министра. Заметьте: незаконному задержанию. Что же мне возражали? Что низшие чины должны различать лишь две вещи. Попутно взвесьте это выражение: различать две вещи. Значит, когда я утверждаю, что анализ неизбежен, то я прав, поскольку защитники пассивного повиновения также возвращаются к этому понятию, хотя и не используют его. Эти две вещи, которые нужно различать, суть: знание того, действительно ли отданный приказ происходит от власти, от которой они зависят, и действительно ли выдвинутое требование применимо к вещам, касающимся обязанностей того, кто это требование выдвинул. Это как раз то, о чем я спрашивал. Вы делаете вид, будто смешиваете задержание невиновного с незаконным арестом. Невиновный может быть арестован на очень законных основаниях, если его в чем-то подозревают. Исполнитель приказа на арест, будь то военный или гражданский, не должен размышлять, действительно ли предмет полученного им приказа заслуживает задержания. Его интересует лишь, чтобы приказ носил законный характер, т.е. чтобы он происходил от власти, которая имеет право такой приказ отдать, и чтобы он происходил в соответствии с предписанными формальностями. Такова моя теория, но это также и теория моих так называемых оппонентов. Поскольку они заявляют об этом собственными словами: Жандарм или судебный исполнитель... никогда не должны заниматься выяснением того, получили ли они задание от компетентной или не компетентной власти, соответствует это задание или противоречит обычному ходу вещей и употребимым процедурам правосудия и управления. За исключением этого они будут исполнять с закрытыми глазами полученные приказы, и будут поступать правильно. Конечно же, они будут поступать правильно. Кто с этим спорит? Но разве для того, чтобы узнать, является ли власть, отдающая приказ, компетентной и действительно ли приказ соответствует порядку вещей и процедурам правосудия, не нужно анализировать, сравнивать, рассуждать? Я делаю это замечание не для того, чтобы ответить на давно забытую газетную статью, но для того, чтобы доказать, что положение о пассивном повиновении не может быть выдвинуто и что его предполагаемые защитники вынуждены отказаться от него, что напрасно они помещают человеческий разум вне дел человеческих. - прим. автора, см. стр. 117-119 указанного издания].

Пусть в качестве общего положения дисциплина будет необходимой основой всякой военной организации, пусть пунктуальность в исполнении полученных приказов будет обязательным средством любой гражданской организации – никто это не ставит под сомнение. Но данное правило имеет свои пределы: эти пределы не поддаются описанию, ибо невозможно предвидеть все случаи, которые могут представиться, но они осознаются, и разум каждого человека предупреждает о них. Человек является судьей в этом вопросе, и притом, в силу необходимости, единственным судьей: он выступает здесь судьей на свой страх и риск. И если он ошибается, то несет за это наказание. Но невозможно сделать так, чтобы человек мог стать абсолютно чуждым анализу, обойтись без разума, которым природа наделила его, дабы он мог поступать правильно, и от употребления которого его не может освободить ни одна профессия. (11, 6, 118)

Конечно же, вероятность получить наказание за свое повиновение порой будет повергать низших чиновников в состояние мучительной неопределенности. Для них удобнее быть старательными автоматами или учеными собаками. Но в любом человеческом деле присутствует неопределенность. Для того, чтобы избавиться от неуверенности, человек должен перестать быть моральным существом. Рассуждение есть лишь сравнение аргументов, возможностей и шансов. Тот, кто говорит о сравнении, говорит и о возможности ошибки и, следовательно, о неуверенности. Но в прочно обустроенной политической организации от неопределенности есть лекарство, которое не только предупреждает ошибки индивидуального выбора, но и защищает человека от слишком губительных последствий этих ошибок, когда они не носят преступного характера. Таким лекарством, возможность пользования которым должна быть обеспечена для чиновников администрации, равно как и для всех граждан, является суд присяжных. Суд присяжных совершенно необходим во всех вопросах, имеющих моральную подоплеку и обладающих сложной природой. Например, свобода печати никогда не смогла бы существовать без суда присяжных. Только присяжные могут определить, является или нет известная книга в известных обстоятельствах отклонением от закона. Писаный закон не способен проникнуть во все нюансы, чтобы охватить их все. Эти нюансы может оценить общий разум, естественный здравый смысл. Точно так же писаный закон крайне недостаточен в тех случаях, когда требуется решить, дурно или хорошо поступил тот или иной находящийся в подчинении у министра чиновник, ослушавшийся или исполнивший приказ. Здесь также должен судить здравый смысл. Таким образом, в подобных случаях необходимо прибегать к суду присяжных – единственных выразителей здравого смысла. Только они способны взвесить все мотивы, которыми руководствовались эти чиновники, а также определить степень их невиновности, их заслуг, а также преступный характер их сопротивления или содействия. (11, 7, 119)

Меня поражает одно соображение. Мне скажут, что я позволяю присяжным идти на произвол; но вы наделяете такой же властью министров. Повторяю: совершенно невозможно все упорядочить, все написать, превратить жизнь и отношения людей в отредактированный заранее протокол, куда остается только вписать имена и который освобождает на будущее все последующие поколения от всякого анализа, всякого мышления, всякого использования разума. И вот, если в человеческих делах так или иначе остается нечто, несущее в себе произвол, то я спрашиваю, не лучше ли было бы, чтобы отправление власти, которой требует эта зависимость от личного усмотрения, было доверено людям, которые употребили бы эту власть только в одних обстоятельствах, которые не были бы ни развращены, ни ослеплены привычкой к господству и которые были бы также заинтересованы в свободе и порядке, – не лучше ли было бы доверить эту власть таким людям, чем вы доверите ее тем, кто постоянно заинтересован в частных прерогативах. (11, 9, 121)

Повторяю еще раз: вы не сможете поддерживать проповедуемый вами принцип пассивного повиновения, не ограничивая его. Иначе он подверг бы опасности все то, что вы хотите сохранить; он представлял бы угрозу не только свободе, но и власти, не только для тех, кто должен повиноваться, но и для тех, кто отдает приказания, не только для народа, но и для монарха. Вы также не сможете точно обозначить каждый случай, когда повиновение перестает быть долгом и превращается в преступление. Вы скажете, что любой приказ, противоречащий установленной конституции, не должен быть приведен в исполнение? Но вы же вопреки самим себе обратились к анализу того, что противоречит установленной конституции. Анализ же для вас является тем замком Стрижилина, в который рыцари всегда возвращались несмотря на их попытки отдалиться от него. Итак, кому же будет поручен этот анализ? Я полагаю, что не власть отдала тот приказ, который вы хотите проанализировать. Таким образом, вы должны будете создать средство для вынесения решения в каждом случае, притом лучшее из средств – то доверить право выносить решение наиболее беспристрастным людям, чьи личные интересы в наибольшей степени совпадают с интересами общественными. Такими людьми выступают присяжные. Ответственность чиновников признается в Англии начиная с самого низшего эшелона власти и вплоть до самых высоких кругов, причем таким образом, что не оставляет никаких сомнений. Это доказывается одним весьма любопытным фактом, и я привожу его с тем большей охотой, что человек, хваставшийся в этой ситуации принципом ответственности всех чиновников, будучи неправым в частном вопросе, способствовал тому, чтобы значение принципа ответственности проявилось еще более явно. (11, 10, 122)

Во время спорного избрания Уилкса один из лондонских чиновников, понимая, что палата общин в ряде решений превысила свои полномочия, заявил, что ввиду того, что в Англии не существует более легитимной палаты общин, отныне выплата налогов в соответствии с законами, принятыми ставшей нелегитимной властью, не является обязательной. Поэтому он отказался платить все налоги, позволил сборщику наложить арест на движимое имущество, а затем обвинил сборщика в незаконном нападении на жилище и захвате имущества. Тот факт, что сборщик может подвергаться наказанию, если власть, от имени которой он действует, не является более законной, ни у кого не вызывал сомнений: и председатель суда, лорд Мэнсфилд, настойчиво добивался только доказательства присяжным, что палата общин не утратила своего легитимного характера; откуда следует, что если бы сборщик был убежден в том, что выполнял приказания незаконные либо вытекающие из нелегитимного источника, он был бы наказан, хотя и выступал только орудием министра финансов и соответственно отвечал только перед этим министром*. (11, 12, 123)

[*Я мог привести в том же деле и другой факт, еще более значительный. Один из четырех министерских служащих, преследовавших Уилкса, вместе с четырьмя государственными посланниками захватили все бумаги последнего и арестовали еще четыре или пять человек как его сообщников; Уилксу удалось получить тысячу фунтов стерлингов в качестве компенсации за действия этого чиновника, который в любом случае поступал в соответствии с приказами министра. Этот чиновник потерпел поражение в своих правах собственности и был вынужден выплачивать всю сумму из своих доходов. Четверым государственным посланникам со стороны других задержанных также был предъявлен иск в общем суде, и они были осуждены на штраф в две тысячи фунтов. Что касается остального, то в предыдущем примечании я доказал, что у нас во Франции действуют подобные же законы против исполнителей незаконных приказаний, каковыми являются жандармы или тюремщики в области личной свободы или сборщики общественных податей в области налогообложения. Тог, кто полагал, что обращает свои возражения против меня, на самом деле обращал их против нашего кодекса, как он действует и как он ежедневно должен соблюдаться. - прим. автора, см. стр. 123-124 указанного издания].

До сих пор наши уложения содержали статью, разрушающую ответственность чиновников, и королевская хартия Людовика XVIII заботливо ее сохранила. В соответствии с этой статьей невозможно получить компенсацию ни за один проступок, совершенный самым незначительным носителем власти, без формального согласия на то власти. Если какой-то гражданин встретил дурное обхождение, был оклеветан или ему тем или иным образом был нанесен ущерб мэром его городка, то конституция встает между ним и его обидчиком. Таким образом, только эта категория неприкасаемых чиновников насчитывала по меньшей мере сорок четыре тысячи человек, и, быть может, их было еще двести тысяч на других ступенях иерархии. Эти непогрешимые чиновники могли делать все, и при этом ни один суд не мог возбудить против них дело до тех пор, пока высшая власть хранила молчание. Конституционный документ, которым мы сейчас обладаем, упразднил это чудовищное положение; то же самое правительство, что закрепило свободу печати, которую пытались похитить у нас министры Людовика XVIII, – то же правительство, что формально отказалось от возможности ссылки, которой требовали министры Людовика XVIII, – то же правительство вернуло гражданам возможность законного действия против государственных чиновников. (11, 13, 124)

| перечень глав книги | содержание номера | другие номера «Частного взгляда» |

Из главы 12 «О муниципальной власти, местных властях и о новом роде федерализма»

Конституция ничего не говорит относительно муниципальной власти или состава местных властей в различных частях Франции. Этим должны будут заняться представители нации, как только мир принесет покой, необходимый для совершенствования нашей внутренней организации: после национальной безопасности это самый важный предмет, на котором они могли бы сосредоточиться. Таким образом, и нам уместно затронуть его здесь. (12, 1, 125)

Управление делами всех принадлежит всем, т.е. представителям и делегатам ото всех. Дела, представляющие интерес для какой-то одной фракции, должны быть разрешены этой фракцией; все, что имеет отношение только к индивиду, и должно быть передано в ведение индивида. Не следовало бы слишком часто повторять, что общая воля не более почитаема, чем частная воля, как только та выходит за пределы собственной сферы. (12, 2, 125)

Представьте себе нацию, состоящую из миллиона индивидов, объединенных в известное число общин: в каждой из этих общин каждый из индивидов будет иметь интересы, касающиеся только его одного и, следовательно, не находящиеся в ведении общины. Будут там и другие интересы, касающиеся иных обитателей общины и находящиеся в общинном ведении. Эти общины, в свою очередь, обладают своими внутренними интересами, а также интересами, простирающимися на округ. Первые будут находиться исключительно в компетенции общины, вторые же – в компетенции округа и так далее, вплоть до общих интересов, свойственных каждому из индивидов, образующих миллион, из которого и состоит все племя. Очевидно, что только в отношении интересов последнего рода все племя в целом или его представители имеют законную юрисдикцию и что если они вмешиваются в интересы округа, общины или индивида, то превысят свои полномочия. То же самое можно сказать и об округе, вторгающемся в особые интересы общины, или об общине, которая затронула бы исключительно частный интерес одного из своих членов. (12, 3, 125)

Власть национальная, власть округа, власть общины должны оставаться каждая в своей сфере, и это подводит нас к истине, которую мы рассматриваем как фундаментальную. До сих пор местная власть считалась зависимой ветвью исполнительной власти: местная власть никогда не должна быть оковами для власти исполнительной, но, напротив, она не должна от нее и зависеть. (12, 4, 126)

Но если интересы фракций и интересы государства оказываются вверены в одни руки, или носителей интересов первого рода превращают в подчиненных носителей интересов второго рода, это порождает различные помехи, и будут даже одновременно существовать помехи, которые внешне должны были бы исключать друг друга. Исполнение законов очень часто натолкнется на препятствия, ибо исполнители этих законов, являясь в то же время и носителями интересов своих подчиненных, захотят защищать интересы, которые они призваны защищать, в ущерб законам, исполнение которых на них возложено. Также часто окажутся уязвленными интересы управляемых, поскольку управляющие захотят понравиться высшей власти, и, как правило, оба этих зла будут иметь место одновременно. Общие законы будут плохо исполняться, а частные интересы плохо соблюдаться. Тот, кто размышлял над организацией муниципальной власти при различных, имевшихся у нас, государственных устройствах, мог убедиться, что со стороны исполнительной власти всегда требовалось усилие, дабы заставить исполнять законы, и что в муниципальной власти всегда существовала глухая оппозиция или, по крайней мере, инерционное сопротивление ей. Постоянное давление со стороны первой из названных властей и глухое сопротивление со стороны второй были неизбежными причинами разложения. Мы помним еще о жалобах исполнительной власти при конституции 1791 г. на постоянную враждебность со стороны муниципальной власти, а при конституции года III – на то, что местная власть пребывала в состоянии застоя и бесплодности. А все это от того, что при первой из этих конституций в местных органах управления не было чиновников, действительно подчиненных исполнительной власти, а при второй эти органы находились в зависимости, результатом которой были апатия и упадок духа местной власти. (12, 5, 126)

До тех пор, пока вы будете превращать членов муниципальной власти в чиновников, подчиненных власти исполнительной, вы должны будете наделять последнюю правом роспуска первой, так что ваша муниципальная власть будет лишь пустым фантомом. Если же вы возложите ее назначение на народ, то назначение это послужит лишь видимостью народной миссии, что поставит муниципальную власть во враждебные отношения с высшей властью и наложит на нее обязанности, которые она не сможет исполнить. Народ назначит своих администраторов лишь затем, чтобы впоследствии отказаться от своего выбора, и беспрестанно оказываться уязвленным действием чуждой силы, под предлогом соблюдения общего интереса вмешивающейся в интересы частные, которые должны быть наиболее независимы от нее. (12, 6, 127)

Необходимость давать объяснение отставкам будет для исполнительной власти лишь досадной формальностью. Поскольку никто не является судией ее мотивов, то это обязательство вынуждает ее лишь очернить тех, кого она отправляет в отставку. (12, 7, 127)

Муниципальная власть в сфере управления должна занимать такое же место, какое занимают мировые судьи в сфере правосудия. Она является властью только для своих управляемых, или, точнее, она представляет собой уполномоченного в делах, которые касаются их одних. (12, 8, 127)

И если бы мне возразили, что управляемые не захотят подчиняться муниципальной власти, поскольку у той не слишком много сил, я бы ответил, что они будут ей подчиняться, поскольку это в их интересах. Находящиеся в тесных отношениях друг с другом люди заинтересованы не навредить друг другу, не отталкивать друг от друга взаимные привязанности и, следовательно, соблюдать правила общежития и, так сказать, законы семьи, им предписанные. Наконец, если бы неповиновение граждан было обращено на предметы общественного порядка, исполнительная власть вмешалась бы в качестве блюстителя порядка, но она бы сделала это при помощи своих непосредственных чиновников, отличных от муниципальных правителей. (12, 9, 127)

В остальном же делается совершенно безосновательное предположение, что люди склонны к сопротивлению. Их естественной склонностью является послушание, если их не притесняют и не раздражают. В самом начале революции в Америке с сентября 1774 г. по май 1775 г. конгресс представлял собой лишь депутацию законодателей от различных провинций и не имел другой власти, кроме передаваемой ему на добровольных основах. Он не выдвигал и не утверждал законов. Он довольствовался изданием рекомендаций собраниям провинций, которые были вольны им не следовать. В его работе не было ничего принуждающего. И тем не менее ему повиновались с большей радостью, нежели какому-либо правительству в Европе. Я привожу данный факт не в качестве образца, но в качестве примера. (12, 10, 128)

Я не колеблясь заявляю: следует ввести в наше управление больше федерализма, но федерализма отличного от того, какой был нам известен до сих пор. (12, 11, 128)

Федерализмом называли объединение правительств, сохранивших свою взаимную независимость и объединенных вместе лишь внешнеполитическими связями. Этот институт был совершенно порочным. Объединенные в федерацию государства требовали, с одной стороны, в отношении индивидов или частей их территории юрисдикции, которой они вовсе не должны были бы иметь, а с другой, – в отношении центральной власти претендовали на сохранение независимости, которой не должно было существовать. Тем самым федерализм был совместим то с деспотизмом во внутренней политике, то с анархией в политике внешней. (12, 12, 128)

Внутреннее устройство государства и его внешние отношения очень тесно связаны. Совершенно абсурдно разделять их и подчинять вторые главенствующему началу федеральной связи, оставляя первое в полной независимости от нее. Индивид, готовый войти в сообщество с другими индивидами, имеет право, заинтересован и обязан получать сведения о частной жизни этих индивидов, поскольку от их частной жизни зависит исполнение их обязательств на его счет. И точно так же общество, желающее объединиться с другим обществом, имеет право, заинтересовано и обязано получить сведения относительно внутреннего устройства того общества. Между ними даже должно установиться взаимовлияние в отношении этого внутреннего устройства, потому что от принципов их организации может зависеть исполнение взаимных обязательств, безопасность страны, например, в случае внешнего вторжения; следовательно, каждое общество, составляющее часть большого сообщества, каждая часть последнего должны пребывать в большей или меньшей зависимости друг от друга даже в том, что касается их внутреннего устройства, общего объединения. Но в то же время внутренние устройства отдельных частей сообщества в том, что не имеет никакого влияния на общее объединение, должны оставаться в полной независимости, и, подобно индивидуальному существованию, часть их жизни, не представляющая никакой угрозы общественному интересу, должна быть свободной, равно как и все, что не наносит ущерба целостности в существовании ее частей, должно пользоваться той же свободой. (12, 13, 128)

Таков федерализм, который мне кажется полезным и возможным установить среди нас. Если мы в этом не преуспеем, мы никогда не получим мирного и устойчивого патриотизма. Патриотизм, рожденный в отдельных местностях, единственно истинный, в особенности в наше время. Повсеместно мы обнаруживаем пользование общественной жизнью; невозможно обнаружить только воспоминания и привычки. Поэтому нужно привязать людей к той местности, которая предоставляет им воспоминания и привычки, и для достижения этой цели в рамках их жилища, их общин, их округов людям нужно дать столько политической самостоятельности, сколько можно, не нанося при этом ущерба общей связи.(12, 14, 129)

Природа будет помогать правительствам в этом стремлении, если ему не воспротивятся. Местный патриотизм возрождается как бы из пепла, как только рука власти хоть на мгновение облегчает его действие. Должностные лица самых маленьких общин испытывают удовольствие, украшая их. Они проявляют заботу о древних памятниках. Почти в каждой деревеньке есть свой знаток, который любит пересказывать деревенские истории и которого с уважением слушают. Жители находят удовольствие во всем, что дает им видимость, – пусть даже обманчивую, – того, что они образуют целостность нации и объединены особыми связями. Совершенно понятно, что если бы они не остановились в развитии этой невинной и благотворной склонности, очень скоро у них образовалось бы нечто вроде, так сказать, общинной чести, чести города, чести провинции, которая была бы одновременно утехой и добродетелью. Привязанность к местным обычаям связана со всеми бескорыстными чувствами, благородными и благочестивыми. Политика, сопротивляющаяся им, есть политика, достойная сожаления. Что происходит в этом случае? В государствах, где разрушается всякая частная жизнь, образуется в центре некое малое государство; в столицу стекаются все интересы, здесь же будут приходить в волнение все честолюбия; все остальное пребывает в неподвижности. Индивиды, потерянные в своей противоестественной изоляции, чужие в своем родном местечке, не имеющие связи с прошлым, живущие одним лишь скоротечным настоящим и, подобные атомам, на огромной и гладкой равнине, они отрываются от отечества, которого нигде не видят и которое как целое им совершенно безразлично, ибо их чувства не способны остановиться ни на какой из его частей*. (12, 15, 130)

[* С особым удовольствием я обнаруживаю, что в этом пункте мое мнение сходится с мнением одного из моих коллег и самых близких друзей, чьи знания столь же обширны, сколь достоин почтения его характер, – с мнением г-на де Жерандо. В одной из своих любезно предоставленных мне рукописей, он говорит, что дух местности вызывает страх. У нас есть свои страхи: мы боимся всего неясного, неопределенного из-за того, что оно носит общий характер. Мы не верим, подобно схоластам, в реальность универсалий самих по себе. Мы не думаем, что в государстве существуют иные реальные интересы, кроме местных интересов, объединенных, когда они одинаковы, уравновешенных, когда они различны, но во всех случаях осознанных и прочувствованных... Отдельные связи укрепляют общую связь вместо того, чтобы ослаблять ее. В иерархии чувств и идей человек привязан прежде всего к своей семье, затем к своему городу, затем – к своей провинции, затем – к государству. Разрушьте промежуточные звенья, и вы не укоротите цепь, но оборвете ее. Солдат носит в своем сердце честь своей роты, своего батальона, своего полка и тем самым способствует славе армии в целом. Умножайте, умножайте связи, объединяющие людей. Олицетворяйте отечество во всем многообразии его отношений в ваших местных институтах, чтобы оно отражалось в них, как в бесчисленных верных зеркалах. - прим. автора, см. стр. 130 указанного издания].

| перечень глав книги | содержание номера | другие номера «Частного взгляда» |

  Из главы 13 «О праве заключать мир и объявлять войну»

Упрекавшие нашу конституцию в недостаточном ограничении прерогативы правительства в отношении права заключать мир и объявлять войну очень поверхностно подошли к этому вопросу и позволили себе увлечься воспоминаниями, вместо того чтобы рассуждать в соответствии с принципами. В отношении легитимности войн, развязанных правительствами, общественное мнение почти никогда не ошибается, однако же установить здесь какие-то принципы не представляется возможным. (13, 1, 131)

Сказать, что следует придерживаться оборонительной тактики, означает не сказать ничего. Глава государства оскорблениями, угрозами, враждебными приготовлениями с легкостью может вынудить соседа совершить нападение, и в этом случае виноватым будет не напавший, но тот, кто заставил другого искать спасения в агрессии. Таким образом, оборонительная тактика может иногда быть лишь искусным лицемерием, а нападение превратится в меру законной защиты. (13, 2, 131)

Запрет правительству продолжать нападение за пределами границ собственного государства также является иллюзорной предосторожностью. Следует ли, остановившись перед некоей воображаемой линией, давать врагу время пополнить потери и возобновить свои усилия, коль скоро он напал на нас, не имея к тому никаких оснований? (13, 3, 131)

Единственной возможной гарантией против бессмысленных и несправедливых войн является деятельность представительных собраний. Они утверждают набор рекрутов, дают согласие на сбор налогов. Значит, нужно довериться им и направляемому ими национальному чувству с тем, чтобы либо поддержать исполнительную власть, если война справедлива и враг должен быть изгнан с территории, либо принудить ту же исполнительную власть заключить мир, когда цель оборонительных мероприятий достигнута и обеспечена безопасность. (13, 4, 132)

В этом отношении Англия также заслуживает того, чтобы выступить для нас образцом. Договоры здесь изучаются парламентом не для того, чтобы отвергнуть или принять их, но чтобы определить, исполнили ли министры свой долг в ходе переговоров. Отказ в утверждении договора имеет своим следствием лишь снятие с должности или обвинение в адрес министра, дурно служившего своей стране. Этот вопрос не восстанавливает жаждущие покоя народные массы против собрания, которое могло бы выглядеть как оспаривающее у народа его право на мир, но эта возможность всегда сдерживает министров при заключении договоров. (13, 7, 132)


| перечень глав книги | содержание номера | другие номера «Частного взгляда» |

 

Из главы 14 «Об организации вооруженных сил в конституционном государстве»

Во всех странах, и в особенности в крупных современных государствах, существует сила, не являющаяся конституционной властью, но представляющая собой страшную власть, – это армия. (14, 1, 133)

Затрагивая сложный вопрос ее организации, мы ощущаем себя в замешательстве прежде всего перед множеством славных воспоминаний, окружающих и поражающих нас, перед сильным чувством признательности, увлекающим и покоряющим нас. Конечно же, противопоставляя военной силе недоверие, которое возымели все законодатели, доказывая, что нынешнее состояние Европы усугубляет существовавшие во все времена опасности, раскрывая, сколь трудно армиям, каковы бы ни были их изначальные элементы, невольно не усвоить дух, отличный от духа народа, мы не хотим нанести оскорбление тем, кто столь славно защищал национальную независимость, тем, кто при помощи стольких бессмертных подвигов заложил основы французской свободы. Когда враг осмеливается совершить нападение на народ на его же территории, все граждане превращаются в солдат, чтобы дать отпор врагу. Те, кто освободил наши границы от чужеземцев, поправших эти границы, те, кто поверг в прах королей, бросивших нам вызов, были гражданами, они были первыми из граждан. И добытую ими славу они еще увенчают новой славою. Несправедливейшее из нападений, которое они отразили двадцать лет назад, призывает их к новым усилиям и новым победам. (14, 2, 133)

Но чрезвычайные обстоятельства не имеют никакого отношения к обычной организации вооруженных сил, а мы поведем речь о постоянном, стабильном положении страны. (14, 3, 134)

Мы начнем с того, что отбросим химерические планы роспуска всякой постоянной армии, планы, зачастую предлагаемые нам в сочинениях мечтателей-филантропов. Даже если бы этот план можно было реализовать, он все равно никогда не был бы исполнен. Мы же пишем не для того, чтобы развивать пустые теории, а для того, чтобы, по возможности, установить некоторые практические истины. Поэтому в качестве первого основания мы полагаем, что состояние современного мира, отношения народов между собой, одним словом, нынешняя природа вещей требует, чтобы все правительства и все нации обладали наемными войсками, постоянно пребывающими в готовности. (14, 4, 134)

В Англии свобода удерживалась на протяжении ста лет, так как здесь не было никакой необходимости в использовании вооруженных сил внутри страны; это обстоятельство, характерное для островной страны, совершенно неприменимо на континенте. Конституционное собрание обсуждало эту почти неразрешимую трудность. Оно почувствовало, что передача в распоряжение королю двух тысяч человек, приведенных к присяге и подчиненных командирам, назначаемым также королем, означала бы угрозу для любой конституции. Поэтому оно настолько ослабило дисциплинарные связи, что армия, образованная в соответствии с этими принципами, походила не столько на вооруженные силы, сколько на анархическое сборище. Наши первые неудачи, необходимость вести неслыханную в анналах истории борьбу исправили ошибки конституционного собрания, но вооруженные силы стали грозными как никогда. (14, 6, 134)

...посылать их [войска] вглубь страны – означает подвергать эту страну всем тем неприятностям, которыми крупные вооруженные силы угрожают свободе, и именно это погубило столько свободных народов. (14, 8, 135)

Такие правительства для поддержания внутреннего порядка применили принципы, подходящие лишь для внешней обороны. Вернув на родину солдат-победителей, от которых вне своей территории они с полным основанием требовали пассивного повиновения, эти правительства продолжали требовать от них того же повиновения и в действиях против своих сограждан. Однако то был совсем иной вопрос. Почему солдаты, выступающие против враждебной армии, лишены всякой способности к рассуждению? Да потому, что один только цвет знамен этой армии со всей очевидностью доказывает враждебность ее намерений, и эта очевидность заменяют любой анализ. Но когда речь идет о своих согражданах, такой очевидности не существует: в этом случае отсутствие рассуждения принимает совсем другой оборот. Существуют виды оружия, запрета на использование которых требует общечеловеческое право, даже по отношению к нациям, пребывающим в состоянии войны; вооруженные силы между правителями и управляемыми должны быть тем же, чем является это запрещенное оружие; средство, способное поработить целую нацию, Слишком опасно для того, чтобы быть употребленным против преступлений индивидов. (14, 9, 135)

 

| перечень глав книги | содержание номера | другие номера «Частного взгляда» |

Глава 15 «О неприкосновенности собственности» (приводится полностью)

В первой главе этой работы я говорил, что все граждане обладают индивидуальными правами, не зависящими от любой социальной власти, и что права эти суть личная свобода, религиозная свобода, свобода мнения, гарантии против произвола и право пользования собственностью* [См.: Приложение 5.]. (15, 1, 139)

Тем не менее я отличаю право собственности от всех прочих прав индивидов. (15, 2, 139)

Мне кажется, что многие из тех, кто защищал собственность при помощи абстрактных рассуждений, впали в серьезную ошибку: они представляли себе собственность как нечто таинственное, предшествующее обществу, независимое от него. Ни одно из этих утверждений не является истинным. Собственность не предшествует обществу, ибо без объединения, дающего ей гарантии, она была бы лишь правом первого оккупанта, другими словами, правом силы, т.е. правом, которое таковым не является. Собственность не является независимой по отношению к обществу, ибо общественное состояние, хотя и в крайне незначительной своей части, может быть понято как лишенное собственности, тогда как невозможно представить себе собственность вне общественного состояния. (15, 3, 139)

Собственность существует от имени общества; общество сочло, что для его членов наилучшим способом пользования благами, общими для всех либо оспариваемыми всеми до образования этого общества, была передача каждому члену сообщества какой-то части этих благ или, скорее, удержание каждого в пределах той части, которою тот уже обладал, гарантируя ему пользование ею при всех тех изменениях, которые это пользование могло претерпеть либо благодаря усилению роли случая, либо благодаря неравномерности в развитии промыслов. (15, 4, 139)

Собственность есть не что иное, как общественное соглашение, но из того, что мы понимаем ее таким образом, вовсе не следует, что мы представляем ее как менее священную, менее неприкосновенную, менее необходимую, чем ее рисуют писатели, принимающие иную систему. Некоторые философы рассматривали установление собственности как зло, а ее уничтожение принимали как весьма вероятное; но в подтверждение своих теорий они прибегали ко множеству предположений, часть которых никогда не будет реализована, а наименее химеричные относятся к эпохе, которую нам даже не дозволено предвидеть: эти философы не только приняли в качестве основания уровень просвещения, которого человек, быть может, когда-либо достигнет, но на котором совершенно немыслимо основывать наши нынешние институты, но они также установили как доказанное снижение количества труда, ныне требуемого для всего рода человеческого, причем это снижение превосходит всякое воображение. Конечно же, каждое из наших открытий в области механики, заменяющих физическую силу человека инструментами и машинами, является завоеванием мысли; и в соответствии с законами природы эти завоевания, по мере своего умножения делающиеся все более легкими, должны следовать друг за другом во все убыстряющемся темпе; но оттого, что мы уже сделали, и даже того, что мы можем вообразить в этой области, далеко до полного искоренения ручного труда. Тем не менее это искоренение крайне важно для того, чтобы сделать возможным уничтожение собственности, если только мы не хотим, как того требуют некоторые из этих писателей, распределять труд равномерно между всеми членами общества; однако само это распределение, даже если бы оно не было воображаемым, было бы направлено против своей же собственной цели и лишило бы мысль досуга, призванного ее усилить и углубить, промысел – упорства, направляющего его к совершенству, а все классы – преимуществ привычки, единства цели и централизации сил. Лишенный собственности род человеческий пребывал бы в состоянии застоя на самой грубой и дикой ступени своего существования. Каждый человек, вынужденный в одиночку преследовать свои цели, ради их достижения распределял бы свои силы и, согбенный под гнетом своих многочисленных забот, не продвинулся бы ни на шаг. Уничтожение собственности было бы губительно для разделения труда – основы совершенствования всех искусств и всех наук. Способности, являющиеся залогом прогресс – излюбленной мечты писателей, против которых я выступаю, – были бы утрачены ввиду отсутствия времени и независимости, и .грубое и вынужденное равенство, которое эти писатели нам рекомендуют установить, поставило бы непреодолимую преграду для, постепенного воцарения подлинного равенства, равенства в счастии и в образованности. (15, 5, 140)

Собственность как общественное соглашение находится в ведении и под юрисдикцией общества. Общество обладает в отношении нее правами, коих оно не имеет в отношении свободы, жизни и взглядов своих членов. (15, 6, 141)

Но собственность теснейшим образом связана с другими частями человеческого существования, одни из которых не подчинены коллективной юрисдикции, а другие находятся лишь в весьма ограниченном подчинении ей. Общество поэтому должно ограничить свое воздействие на собственность, поскольку оно не смогло бы воздействовать на нее в полной мере, не посягая на предметы, ему не подчиненные. (15, 7, 141)

3а произволом в отношении собственности вскоре следует произвол в отношении личностей, во-первых, потому, что произвол заразителен, а во-вторых, потому, что нарушение права собственности обязательно провоцирует сопротивление. В этом случае власть восстает против угнетенного, оказывающего сопротивление, и, вознамерившись лишить человека его благ, она вынуждена посягнуть и на его свободу. (15, 8, 141)

В этой главе я не буду касаться вопросов незаконной конфискации имущества и прочих посягательств на собственность в политических целях. Подобные насильственные меры нельзя рассматривать как общепринятую практику верных праву правительств; по своей природе они схожи с любыми незаконными мерами, они составляют их часть, причем часть неотъемлемую; презрение к состоянию людей вплотную следует за презрением к их безопасности и к их жизни. (15, 9, 142)

Я бы только заметил, что, используя подобные меры, правительства не столько выигрывают, сколько теряют. «Короли, – говорит Людовик XIV в своих мемуарах, – являются абсолютными сеньорами и, естественно, могут в полной мере и свободно распоряжаться всем достоянием своих подданных». Но когда короли рассматривают себя как абсолютных сеньоров в отношении всего того, чем обладают их подданные, подданные либо прячут, либо растрачивают все, чем обладают; если они прячут свое имущество, то тем самым наносят урон земледелию, торговле, промышленности, всем видам благосостояния; если же они растрачивают его на легкомысленное, грубое и бесплодное времяпрепровождение, то тем самым также закрывают путь для полезного использования своего имущества и финансовых операций, умножающих капитал. Без подобных операций экономика превращается в обман, а умеренность – в неосторожность. Коль скоро все имущество может быть отнято, нужно стремиться захватить как можно больше, поскольку в этом случае есть хоть какой-то шанс уберечь что-то от разграбления. Коль скоро все может быть отнято, то нужно стремиться растратить как можно больше, ибо все то, что тратишь, тем более оказывается вырванным из рук произвола. Людовик XIV полагал, что произнес слова, оказывающие покровительство богатству королей; на самом же деле его слова должны были разорить королей, разорив их народы. (15, 10, 142)

Существуют и другие, косвенные способы ограбления, о которых я считаю полезным рассказать более подробно* [*Я должен предупредить читателя, что в этой главе то тут, то там разбросаны высказывания лучших авторов в области политической экономии и государственного кредита. Я переписывал иногда их собственные слова, не считая возможным их изменять, дабы не сказать меньше, чем говорили они. Но я не мог приводить их в качестве цитат, поскольку писал эту главу по памяти, не имея перед собой моих заметок. – прим. автора, см. стр. 142 указанного издания]. Правительства позволяют себе прибегать к этим мерам, чтобы уменьшить свои долги или увеличить собственные средства порой под предлогом необходимости, порой под предлогом справедливости, но всегда ссылаясь на интересы государства. Ведь подобно тому, как самые старательные проповедники суверенитета народа полагают, будто бы общественная свобода выигрывает от оков, налагаемых на свободу индивидуальную, так и многие из нынешних финансистов думают, что государство обогащается за счет разорения индивидов. Следует воздать все почести нашему правительству, отвергшему подобные софизмы и наложившему запрет на подобные ошибки, введя соответствующую статью в нашем конституционном документе* [*Ст. 65: Все поручения в отношении государства неприкосновенны.]. (15, 11, 142)

Косвенные посягательства на собственность, вынуждающие индивидов прийти к следующим заключениям, разделяются на два класса. (15, 12, 143)

К первому классу я отношу частичные или полные банкротства, снижение национальных долгов либо в виде капиталов, либо в виде интересов, выплату этих долгов в государственных ценных бумагах, стоимость которых ниже их номинальной стоимости, подделку монеты, вычеты и т.д. Ко второму классу я отношу действия власти, направленные против людей, заключивших договоры с правительством на поставку предметов, необходимых для развития военных или гражданских предприятий, созданные задним числом законы или меры, обращенные против обогатившихся людей, строптивых палат парламента, а также аннулирование контрактов, концессий, торгов, совершенных государством в пользу частных лиц. (15, 13, 143)

Некоторые писатели рассматривали государственные долги как основание для процветания; я же придерживался другого мнения. Государственные долги создали новый род собственности, который совершенно не связывая обладателя этой собственности с землей, как это делала земельная собственность, не требовал ни упорного труда, ни серьезных финансовых расчетов, как это делала промышленная собственность, такой вид собственности, наконец, который совершенно не предполагал выдающихся талантов, каких требовала собственность, называемая нами интеллектуальной. Кредитор государства заинтересован в процветании своей страны лишь в той мере, в какой любой кредитор заинтересован в богатстве своего должника. Он довольствуется лишь тем, чтобы последний только выплачивал ему свой долг; передача векселя, имеющая целью обеспечить ему выплаты, всегда кажется ему в достаточной степени хорошей, сколь бы разорительной она ни была для должника. Возможность продать свое долговое обязательство делает его безразличным к существующей, хотя и отдаленной вероятности национального разорения. Он не имеет клочка земли, мануфактуры или производства, за ослаблением которых он беззаботно наблюдал бы столь долго, сколь это позволяли ему иные средства, способствовавшие покрытию расходов* [*Smith A. Richesse des nations. V. 3.]. (15, 14, 143)

Собственность на государственные ценные бумаги обладает исключительно эгоистической и склонной к самоизоляции природой, которая с легкостью обращается во враждебные настроения, поскольку существует только за счет других. Поскольку естественным интересом всякой нации является наибольшее снижение налогов, сложнейшая организация современных обществ имеет своим примечательным следствием тот факт, что создание государственного долга приводит к возникновению у части нации заинтересованности в возрастании налогов* [*Necker. Administration des finances. II. 378-379.]. (15, 15, 144)

Ho сколь бы ни были неприятны последствия государственных долгов, это неизбежное зло современных крупных государств. Те, кто покрывает национальные расходы за счет налогов, почти всегда вынуждены жить за счет будущих доходов, и это их предварение и образует долг; кроме того, при первой же чрезвычайной ситуации они вынуждены прибегать к заимствованию. Что же касается тех, кто принял систему заимствований как предпочтительную по сравнению с системой налогов и кто устанавливает обложение только для того, чтобы противостоять интересам своих заимодавцев (такая или примерно такая система действует в наши дни в Англии), то государственный долг неотделим от их существования. Таким образом, было бы пустым делом советовать современным государствам отказаться от средств, которые предлагает им их кредит. (15, 16, 144)

Итак, уж если национальный долг существует, то есть только одно средство смягчить его разрушающие последствия – это тщательно соблюдать его условия. Тем самым долгу придается своего рода прочность, которая ассимилирует его в другие виды собственности в той степени, в какой это позволяет сделать его природа. (15, 17, 145)

Недобросовестность не способна ничего излечить. Невыплата государственных долгов добавляет к аморальным последствиям собственности, создающей для своих обладателей интересы, отличные от интересов нации, частью которой эти обладатели являются, последствия, еще более губительные из-за их неустойчивости и произвольности. Произвол и неустойчивость являются первыми причинами того, что называют биржевой игрой. Она развивается с тем большей силой и энергией, когда государство попирает свои обязательства: в этом случае все граждане вынуждены обращаться к случайным спекуляциям, к какому бы возмещению убытков ни принудила их власть. (15, 18, 145)

Любое различие между кредиторами, любое расследование коммерческих сделок между индивидами, любые поиски путей, которые пришлось преодолеть государственным ценным бумагам, а также рук, в которых они побывали вплоть до своего срока платежа, ведут к банкротству. Государство заключает договор о долге, а людям, которым оно должно деньги, в качестве платы вместо них дает ценные бумаги. Люди вынуждены продавать ценные бумаги, выданные государством. С чего начнет кредитор эту продажу, чтобы оспорить стоимость ценных бумаг? Чем больше он будет оспаривать их стоимость, тем больше они потеряют в цене. Он будет опираться на это новое понижение стоимости, чтобы получить их вновь, только по еще более низкой цене. Эта двойная прогрессия, оборачивающаяся против самой себя, очень скоро сведет кредит к нулю, а частных лиц приведет к разорению. Изначальный кредитор мог делать со своими бумагами все, что хотел. Если он продал свое долговое поручительство, то в том, что его к тому принудила необходимость, ошибка не его, а государства, не выплачивавшего ему по ценным бумагам, которые он оказался вынужденным продать. Если он продал свои ценные бумаги за бесценок, то вина в том не покупателя, который приобрел их при неблагоприятных условиях, – это также ошибка государства, создавшего эту неблагоприятную ситуацию, поскольку бумаги не упали бы в цене, если бы государство внушало доверие. (15, 19, 145)

Устанавливая, что ценные бумаги падают в цене при переходе во вторые руки на определенных условиях, о которых государство не должно знать, ибо они являются условиями свободными и независимыми, мы превращаем в причину обнищания циркуляцию бумаг, которая всегда рассматривалась как средство обогащения. Как же можно оправдать эту политику, отказывающую своим кредиторам в том, что она им должна, и дискредитирующую то, что она им дает? С какой стати суды осуждают должника, который сам является кредитором обанкротившейся власти? И что же? Брошенный в тюрьму, лишенный всего, что мне принадлежало, из-за того, что я не смог расплатиться с долгами, нажитыми на общественном доверии, я предстану перед судом, откуда и произошли все грабительские законы. На одной стороне заседает власть, которая меня обирает, на другой – судьи, которые наказывают меня за то, что я оказался обобранным. (15, 20, 146)

Любые номинальные платежи являются банкротством. Как говорит один достойный уважения французский автор, любой выпуск бумаг, которые по желанию не могут быть конвертированы в наличные деньги, является грабежом* [*Say J.-B. Traite d'Economie politique. II. 5. А теперь примените это положение к нынешней стоимости банковских билетов Англии и подумайте. - прим. автора, см. стр. 146 указанного издания]. И тот факт, что занимающиеся этим люди обличены государственной властью, совершенно не меняет природы этого факта. Власть, которая платит гражданину воображаемые платежи, вынуждает и его к подобным же выплатам. Для того, чтобы не обесценить собственные операции и сделать их тем самым невозможными, она вынуждена узаконить все подобные операции. Помещая одних в положение зависимости, она всем дает прощение. И эгоизм, более тонкий, более ловкий, более скорый, более многоликий, чем власть, устремляется по данному сигналу. Быстротой, сложностью и многообразием своего мошенничества он спутывает все меры предосторожности. Если коррупция может оправдать себя необходимостью, она не имеет более границ. Если же государство хочет ввести различие между своими собственными сделками и сделками индивидов, несправедливость оказывается еще более возмутительной. (15, 21, 146)

Кредиторы нации составляют лишь часть этой нации. Когда в целях покрытия государственного долга вводится налог, то этот налог довлеет надо всей нацией, ведь кредиторы государства как налогоплательщики платят и свою долю этих налогов. Сокращая долг, его переносят на одних только кредиторов. Следовательно, из того, что долг очень тяжел для всего народа, мы заключаем, что его легче будет снести четверти или восьмой части народа. (15, 22, 147)

Любое принудительное снижение выплат по долгам есть банкротство. С индивидами заключили договор на свободных условиях; индивиды выполнили эти условия; они предоставили свои накопления; они забрали их из предприятий, которые сулили им прибыль; им следует вернуть все, что было обещано; исполнение обещаний есть законное восполнение тех жертв, того риска, которому люди подвергались. И если какой-то министр сожалеет о том, что предложил кабальные условия, то вина за это ложится на него, а не на тех, кого заставили эти условия принять. Это вдвойне его ошибка, ибо кабальными условия сделали главным образом предшествующие нечестные поступки министра; если бы он внушал полное доверие, ему удалось бы добиться лучших условий. (15, 23, 147)

Если выплаты по долгам снижаются на четверть, кто мешает снизить их на треть, на девять десятых или вовсе отменить? Какие гарантии можно дать своим кредиторам или самому себе? Первый шаг в любую сторону облегчает второй шаг. Если бы строгие принципы вынудили власть исполнить свои обещания, она искала бы средств в порядке и экономии. Но она испробовала средства обмана, она приняла их на вооружение, ведь они освобождают ее от какого бы то ни было труда, от любых лишений, любых усилий. Она беспрестанно будет возвращаться к этим средствам, поскольку более не обладает неподкупной совестью, чтобы сдерживать себя. (15, 24, 148)

Наступающее вслед за отказом от справедливого разрешения вопроса ослепление таково, что порой создается впечатление, будто бы в случае решения властей о снижении выплат по долгам возможно возродить кредит, казалось пришедший в упадок. При этом исходили из принципа, который был либо плохо понят, либо плохо применен. Считалось, что чем меньше долг, тем больше он внушает людям доверие, поскольку государство в состоянии расплатиться по своим долгам; но при этом смешивались последствия легитимной либерализации и последствия банкротства. Недостаточно того, чтобы должник мог выполнить свои обязательства, – нужно, чтобы он этого еще и хотел или чтобы имелись средства его к тому принудить. Тот же факт, что государство использует свою власть, дабы аннулировать часть своего долга, доказывает лишь, что оно не хочет платить. И если его кредиторы не имеют возможности его к тому принудить, то какое значение имеют его ресурсы? (15, 25, 148)

С государственным долгом дело обстоит совсем иначе, чем с продуктами первой необходимости: чем их меньше, тем больше их стоимость. Ведь они имеют внутреннюю ценность, и их относительная стоимость возрастает вследствие уменьшения их количества. Стоимость же долга, напротив, зависит только от верности слова должника. Стоит только поколебать эту верность, и стоимость долга окажется сведенной к нулю. Бесполезно уменьшать долг на половину, четверть или на восьмую часть, остаток долга от этого будет не меньше дискредитирован. Никому не нужно и никто не хочет давать в долг тому, кто не платит. Когда речь идет о частных лицах, их способность выполнить свои обязательства является главным условием, поскольку закон сильнее их. Но когда речь идет о правительствах, то основным условием выступает их воля. (15, 26, 148)

Но есть банкротства и иного рода, в отношении которых правительства, казалось бы, испытывают еще меньше угрызений совести. Оказавшись вовлеченными в разорительные предприятия благодаря либо честолюбию, либо неосторожности, либо в силу необходимости, они заключают с коммерсантами договоры о предметах, необходимых для данных предприятий. Совершенно ясно, что договоры эти являются для них невыгодными: интересы правительства никогда не защищаются с тем же рвением, что интересы частных лиц; это общая неизбежная судьба всех сделок, которые стороны сами не способны соблюдать. В этом случае власть начинает испытывать ненависть по отношению к людям, провинившимся лишь тем, что воспользовались выгодой, которую сулило их положение; власть возбуждает против этих людей общественный протест и клеветнические нападки, она аннулирует заключенные сделки, откладывает или отменяет обещанные платежи по этим сделкам, она предпринимает меры общего характера, которые, дабы поразить некоторых подозрительных лиц, направлены без разбора против всего класса. Чтобы хоть как-то сгладить несправедливость, данные меры пытаются представить как направленные исключительно против тех, кто стоит во главе предприятий, у которых отбирают выручку; против нескольких наиболее одиозных лиц возбуждается неприязнь народа. Но ведь ограбленные таким образом люди не одиноки, они не все делали своими руками – они использовали труд ремесленников, владельцев мануфактур, поставлявших им настоящие товары, и именно на последних и распространяется ограбление, казавшееся направленным против совсем других людей, и тот же всегда доверчивый народ выражает удовлетворение разрушением отдельных состояний, кажущаяся громада которых его раздражала, не видя, что все эти состояния, основанные на труде, орудием которого и является народ, имеют отношение и к нему и что их разрушение лишает его самого какой-то части стоимости своего труда. (15, 27, 149)

Правительства всегда испытывают большую или меньшую потребность в людях, заключающих с ними сделки. Совершая покупку, государство не может рассчитаться наличными, как это делают частные лица; оно должно или оплатить покупку заранее, что обычно на практике не применяется, либо предметы, в которых оно нуждается, ему следует предоставить в кредит. Что же происходит, если оно наносит ущерб людям, предоставившим ему кредит, или унижает их? Честные люди отступают, не желая заниматься постыдным ремеслом, остаются только люди опустившиеся; они поднимают плату за свой позор и, предвидя, что им будут платить плохо, платят себе сами. Правительство слишком медлительно, слишком стеснено, затруднено в своих движениях, чтобы следовать за тонким расчетом и быстрыми действиями индивидуального интереса. Когда оно бесчестными средствами пытается бороться с частными лицами, бесчестные действия последних всегда оказываются куда более проворными. Единственная политика силы – ее верность. (15, 28, 150)

Первым последствием немилостивого отношения к определенному роду коммерции является отстранение от него всех коммерсантов, которых не прельщает алчность. Первым последствием системы произвола является внушение всем честным людям желания не сталкиваться с произволом и избегать любых сделок, способных привести к взаимоотношениям с этим ужасающим могуществом* [*В отношении последствий аннулирования и разрывов заключенных договоров см. превосходную работу: Ganilh M. Revenu public. I. 308. - прим. автора, см. стр. 150]. (15, 29, 150)

Сбережения, основанные на нарушении общественного доверия, нашли во всех странах неизбежное возмездие в последовавших за ними сделках. Интерес к беззаконию, несмотря на его произвольное ослабление и его жестокие законы, всегда оплачивался сторицею по сравнению с тем, чего стоила верность. (15, 30, 150)

Быть может, я должен был причислить к посягательствам на собственность и установление любого бесполезного или чрезмерного закона. Все, что превышает реальные потребности, говорит писатель, чей авторитет в этой области неоспорим, перестает быть законным. Между узурпацией частных лиц и узурпацией со стороны власти нет другого различия, кроме того, что несправедливость первой проистекает из простых идей, которые каждый способен легко усвоить, тогда как вторая связана с сложными комбинациями, судить о которых можно только по обстоятельствам. (15, 31, 151)

Всякий бесполезный налог есть посягательство на собственность, тем более ненавистное, что оно осуществляется со всей торжественностью закона, и тем более возмутительное, что оно осуществляется богатым против бедного, вооруженной властью против безоружного индивида. (15, 32, 151)

Любой налог, к какому бы виду он ни принадлежал, оказывает в той или иной степени досадное влияние* [*По поводу применения этой общей истины к каждому конкретному налогу см.: Smith A. Liv. V.]; это неизбежное зло, но оно сродни любому неизбежному злу, и поэтому его следует сделать по возможности наименьшим. Чем больше средств остается в распоряжении промысла, сосредоточенного в руках частных лиц, тем более процветающим является государство. И только в силу того, что налог лишает этот промысел какой-то части его средств, он неизбежно губителен для него. (15, 33, 151)

Руссо, не имевший никаких познаний в области финансов, вслед за другими повторяет, что при монархических правлениях «роскошь государя поглощает чрезмерные излишки у подданных; ибо лучше, чтобы этот излишек был поглощен Правительством, чем растрачен частными людьми»* [* Руссо Ж.-Ж. Об Общественном договоре. Кн. III. Гл. 8. С. 267. - прим. автора, см. стр. 151 указанного издания]. В этой доктрине мы обнаруживаем абсурдную смесь монархических предрассудков и республиканских идей. Роскошь государя не столько обескураживает индивидов, сколько служит для них вдохновением и примером. Не следует думать, будто бы, подвергая их разграблению, государь сокращает их расходы. Он может обречь их на нищету, но не может удерживать их в простодушии. Просто нищета одних сочетается с роскошью других, и из всех имеющихся комбинаций эта – самая прискорбная. (15, 34, 151)

Чрезмерность налогов ведет к подрыву справедливости, распаду морали, разрушению индивидуальной свободы. В борьбе слабости против насилия, бедности против алчности, нужды против ограбления ни власть, отбирающая у трудящихся классов их добываемые с таким трудом средства к существованию, ни угнетенные классы, видящие, что эти средства оказываются вырванными у них из рук ради обогащения алчных хозяев, не могут оставаться верными законам справедливости. (15, 35, 152)

И мы бы оказались ввергнутыми в заблуждение, если бы предположили, что пагубные последствия чрезмерных налогов ограничиваются лишь нищетой и лишениями народа. Эти налоги обусловливают и другое, не меньшее зло, которому, как представляется, до сих пор не уделяли должного внимания. (15, 36, 152)

Обладание слишком большим состоянием порождает в частных лицах необузданные желания, капризы, фантазии, которые никогда не возникли бы у них в более скромном положении. То же самое происходит и с людьми, пребывающими у власти. На протяжении пятидесяти лет именно чрезмерная легкость в получении огромных богатств благодаря высоким налогам внушала английским министрам преувеличенные и необузданные претензии. Излишек богатства опьяняет подобно излишку силы, ибо богатство и есть сила, притом самая реальная; отсюда – планы, честолюбивые стремления, проекты, которые никогда не возникли бы у правительства, владей оно только самым необходимым. Таким образом, народ является не только нищим, поскольку он платит не по средствам, но он является тем более отверженным из-за использования уплаченных им средств. Его жертвы оборачиваются против него самого. Он не платит более налогов, чтобы жить в мире, обеспеченном хорошей системой защиты. Он платит их, чтобы велась война, ибо власть, гордая своими сокровищами, стремится растратить их со славою. Народ платит не для того, чтобы внутри страны воцарился порядок, но, напротив, для того, чтобы фавориты, обогатившиеся на его ограблении, нарушали общественный порядок своими безнаказанными действиями. Таким образом, ценой своих лишений нация покупает страдания и несчастия, и при таком положении дел правительство развращается благодаря своему богатству, а народ – благодаря своей бедности. (15, 37, 153)

 

| перечень глав книги | содержание номера | другие номера «Частного взгляда» |

 

Глава 16 «О свободе печати» (приводится полностью)

Вопрос о свободе печати с некоторых пор был столь хорошо разъяснен, что по этому поводу можно сделать лишь очень незначительное количество замечаний* [См.: Приложение 6]. (16, 1, 153)

Первое из них состоит в том, что наша нынешняя конституция отличается от всех предшествующих тем, что устанавливает единственно действенный способ пресечения проступков печати при сохранении ее независимости, – я имею в виду суд присяжных. Это великое доказательство лояльности и просвещенности. Проступки печати отличны от всех прочих проступков тем, что они включают в себя не столько позитивный факт, сколько намерение и результат. И только суд присяжных способен вынести решение в отношении намерения в соответствии со своими моральными убеждениями и определить результат посредством анализа и сравнения всех обстоятельств. Любой другой суд, вынося решение в соответствии с точно установленными законами, с необходимостью оказывается перед альтернативой – либо допустить произвол, либо покарать невиновных. (16, 2, 153)

Затем я хочу заметить, что предсказание, которое я осмелился сделать год назад, полностью сбылось. (16, 3, 153)

«Предположим, – говорил я, – существует общество, предшествующее изобретению языка и заменяющее это быстрое и легкое средство общения средствами менее легкими и более медлительными. Изобретение языка произвело бы в этом обществе внезапный взрыв. В этих еще новых звуках люди узрели бы гигантские опасности, и множество осторожных и мудрых умов, крупных чиновников, старых администраторов сожалели бы о добрых временах, исполненных мирной и полной тишины; но удивление и страх постепенно улетучились бы. Язык превратился бы в средство, ограниченное в своих воздействиях; плод опыта – спасительное недоверие – предохранило бы слушателей от необдуманных увлечений; наконец, все вернулось бы к порядку с той лишь разницей, что общественные средства общения, а следовательно, и совершенствование всех искусств, уточнение всех идей обрели бы еще одно средство своего развития»* [* Constant В. Reflexions sur les Constitutions et les garanties. Ch. VIII.]. (16, 4, 154)

Конечно, сегодня мы имеем неоспоримое доказательство истинности данного утверждения. Никогда ранее свобода или, скорее, вольности печати не были столь безграничны, никогда еще способы выражения не приобретали столь многочисленные формы, так старательно не предоставлялись в распоряжение всех любопытных. И в то же время никогда еще этой достойной презрения продукции не уделялось меньше внимания. Я совершенно серьезно думаю, что сегодня сочинителей пасквилей гораздо больше, нежели читателей. (16, 5, 154)

И тем не менее я сказал бы, что вопреки беззаботности и презрению публики и в интересах самой печати уголовные законы, составленные осмотрительно, но и справедливо, должны уметь быстро различать безвинное от преступного, дозволенное законом от запрещенного им. Подстрекательства к убийству, к гражданской войне, призывы, обращенные к врагу, прямые оскорбления в адрес главы государства непозволительны ни в одной стране. Я очень рад, что опыт доказал бессилие подобных подстрекательств и оскорблений. Я воздаю должное человеку, достаточно сильному, чтобы сохранить мир во Франции вопреки разнузданному неистовству партии, лишенной каких бы то ни было средств. Я восхищаюсь человеком, достаточно великим, чтобы остаться бесстрастным среди стольких личных выпадов, направленных против него. Но в Англии – а Англия, несомненно, является классической страной со свободной печатью, – королю не может быть нанесено оскорбление ни в каком сочинении, и за одно только переиздание направленных против него прокламаций должно быть вынесено самое строгое наказание. Эта предписанная законом сдержанность основана на соображениях огромной значимости. (16, 6, 154)

Нейтральность королевской власти – непременное условие любой конституционной монархии, к которой я беспрестанно возвращаюсь, ибо вся прочность здания основана на этом фундаменте, – требует, чтобы власть не действовала против граждан и чтобы граждане равным образом не оказывали противодействия власти. Король в Англии, император во Франции, носитель монархической власти у всех народов находятся вне сферы политической агитации. Они – не люди, они – воплощение власти. Но точно так же, как им не следует вновь превращаться в людей, вследствие чего их функции изменят свою природу, они не должны подвергаться нападкам, подобно другим людям. Закон гарантирует гражданам ограждение от нападок со стороны властей, но он должен также давать гарантии от нападок на власть со стороны граждан. Получив личное оскорбление, глава государства вновь превращается в человека. Если вы посягаете на человека, человек будет защищаться, и конституция будет нарушена. (16, 7, 155)

| перечень глав книги | содержание номера | другие номера «Частного взгляда» |

 

Из главы 17 «О религиозной свободе»

Нынешняя конституция вернулась к единственно разумной идее, касающейся религии, – идее закрепить свободу культов без ограничения, без каких бы то ни было привилегий, даже не принуждая индивидов декларировать одобрение ими того или иного отдельного культа, если только они соблюдают чисто внешние законные формы. Нам удалось обойти риф гражданской нетерпимости, которой хотели подменить собственно религиозную нетерпимость, поскольку сегодня развитие идей восстает против последней. [17, 1, 155]

Что есть государство, решающее, какие чувства следует испытывать? Какое мне дело до того, что суверен не принуждает меня верить, если он наказывает меня за мое безверие? Какое мне дело до того, что он не карает меня как нечестивца, если он карает меня как человека, неспособного жить в обществе? Разве имеет для меня значение, что власть не входит во все тонкости теологии, коль скоро она погружается в столь же утонченную гипотетическую мораль, не менее чуждую естественной юрисдикции. (17, 3, 157)

Гражданская нетерпимость столь же опасна, более абсурдна и в особенности более несправедлива, чем нетерпимость религиозная. Она столь же опасна, ибо достигает тех же результатов, используя иные предлоги; она более абсурдна, поскольку не мотивируется убеждениями; она более несправедлива, потому что причиняемое ею зло является для нее не долгом, но расчетом. (17, 5, 157)

Гражданская нетерпимость облекается во множество форм, содержится во множестве пунктов, чтобы укрыться от рассуждения. Потерпев поражение как принцип, она оспаривает свое применение. Известны примеры, когда люди, подвергавшиеся преследованию на протяжении почти тридцати столетий, говорили правительству, снявшему с них проклятие, что если государству надобно иметь несколько позитивных религий, то тем не менее надобно помешать тому, чтобы вероисповедания, в отношении которых проявлена терпимость, разделившись, произвели бы новые вероисповедания* [* Discours des Juifs au gouvernement francais.]. Но разве каждое вероисповедание, в отношении которого проявлена терпимость, не является само подразделением более древнего вероисповедания? На каком основании оно будет оспаривать у будущих поколений права, за которые оно заступалось у предыдущих поколений? (17, 6, 157)

Под нетерпимостью понимают навязывание всем одного вероисповедания; такая точка зрения по крайней мере последовательна. Ее сторонники могут верить, что удерживают людей в святилище истины. Но когда дозволены два воззрения, одно из которых обязательно ложно, разрешить правительству заставлять исповедующих каждое из этих воззрений индивидов придерживаться своей веры либо разрешить ему принуждать вероисповедания никогда не изменять своих концепций означает разрешение правительству оказывать формальное покровительство заблуждению. (17, 8, 158)

Полная и совершенная свобода всех культов в той же мере благоприятствует развитию религии, в какой соответствует справедливости. (17, 9, 158)

Повторяю: до тех пор, пока власть будет предоставлять религии полную независимость, никто не будет заинтересован в нападках на последнюю, ни у кого не возникнет даже такой мысли; но если власть станет ее защищать и в особенности если она захочет превратить религию в свою союзницу, то независимый разум не замедлит ополчиться против религии. (17, 21, 164)

Каким бы образом власть ни вмешивалась в дела, касающиеся религии, она равным образом совершает зло. (17, 22, 164)

Какими же средствами обладает правительство, чтобы поддерживать определенные воззрения? Оно может доверить исключительно приверженцам этих взглядов важнейшие государственные функции? Но отвергнутые люди возмутятся против подобного предпочтения. Оно выступит с речью или письменным сочинением в пользу защищаемого им воззрения? Но в этом случае другие выскажутся, устно или письменно, в противоположном смысле. Оно ограничит свободу сочинений, выступлений, красноречия, рассуждении, даже иронии или декламации? И вот ему уже сыскалось новое поприще: оно занимается теперь не столько тем, что оказывает милости и убеждает, сколько тем, что затыкает рот и наказывает. Неужели оно полагает, что его законы смогут вникать во все нюансы и умножаться в зависимости от них? Его репрессивные меры будут носить мягкий характер? Но тогда ими будут бравировать, они будут лишь озлоблять, никого не пугая. Они будут суровыми? Так вот же преследователь. Раз ступив на этот скользкий и наклонный путь, он никогда не сможет остановиться. (17, 24, 164)

Аксиома, гласящая, что народу нужна религия, обладает всем тем, что необходимо для разрушения всякой религии. Благодаря достаточно верному инстинкту народ предупрежден о том, что происходит наверху. Основа этого инстинкта та же, что и инстинкта проницательности у детей и у всех зависимых классов. Интерес просвещает их относительно тайных мыслей тех, кто распоряжается их судьбами. Мы слишком рассчитываем на простодушие народа, когда надеемся, что он долго будет верить в то, во что отказываются верить его руководители. Единственным плодом их хитрости является то, что народ, видя их собственное безверие, отходит от религии, сам не понимая почему. Отрицая всякое обсуждение, можно помешать народу стать просвещенным, но не нечестивым. Народ становится нечестивым благодаря подражанию; он относится к религии как к чему-то простоватому и как к надувательству, и каждый отсылает ее к более низкой социальной категории, которая, в свою очередь, спешит столкнуть ее еще ниже. Так с каждым днем религия опускается все ниже; она в меньшей степени оказывается в опасности, когда со всех сторон подвержена нападкам. В этом случае она может укрыться в глубине чувствительных душ. Тщеславие не боится принести доказательства глупости и унизить своим уважением. (17, 33, 168)

Разве можно в это поверить! Власть причиняет зло даже тогда, когда хочет подчинить своей компетенции принципы терпимости, поскольку она навязывает терпимости строго установленные формы, противные ее природе. Терпимость есть не что иное, как свобода исповедовать любые вероисповедания – существующие и будущие. Император Иосиф II пожелал установить толерантность и, будучи либеральным в своих взглядах, начал с того, что велел составить обширный список всех религиозных воззрений, исповедуемых его подданными. Я не знаю, сколько культов попало в этот .список, дабы быть допущенными к пользованию его покровительством. Что же произошло затем? Вдруг заявил о себе культ, который забыли зарегистрировать, и Иосиф II, этот толерантный государь, объявил, что тот возник слишком поздно. Деисты Богемии подверглись гонениям ввиду их происхождения, и монарх-философ враждебно отнесся и к герцогу Брабантскому, который требовал исключительного господства католицизма, и к несчастным жителям Богемии, требовавшим свободы своих верований. (17, 34, 169)

Эта ограниченная терпимость скрывает особое заблуждение. Только воображение способно удовлетворить потребности воображения. Если в рамках империи вы и проявили терпимость в отношении двадцати вероисповеданий, то вы еще ничего не сделали для сторонников двадцать первого. Правители, воображающие, что предоставили достаточную свободу действий своим подданным, позволив им выбирать между определенным числом религиозных верований, похожи на француза, который приехав в немецкий город, жители которого хотели выучить итальянский язык, предоставил им выбор между баскским и нижнебретонским. (17, 35, 169)

Это приводящее в ужас множество вероисповедании целительно для религии; благодаря ему религия не перестает быть чувством, чтобы превратиться в простую форму, в почти механическую привычку, сочетающуюся со всеми пороками, а порой и с преступлениями. (17, 36, 170)

Когда религия вырождается подобным образом, она утрачивает всякое влияние на мораль; она, так сказать, располагается в том отделении человеческих голов, где остается в полной изоляции. Мы видим, что в Италии убийству предшествует месса, а за ним следует исповедь, покаяние отпускает грехи, и человек, таким образом освобожденный от всех угрызений совести, готовится к новым убийствам. (17, 37, 170)

Нет ничего проще. Для того чтобы воспрепятствовать разделению вероисповеданий, нужно помешать тому, чтобы человек размышлял над своей религией; ему, следовательно, нужно запретить заниматься ею; религию нужно свести к повторению символов, к соблюдение обрядов. Все приобретает исключительно внешний по отношению к человеку характер, все должно проходить бездумно, и очень скоро все будет протекать именно таким образом, даже без проявления интереса и внимания. (17, 38, 170)

Умножение вероисповеданий имеет большое преимущество для морали. Все зарождающиеся культы стараются отличить себя от культов, от которых они отделяются, при помощи самой щепетильной морали, и очень часто вероисповедание, обнаруживающее в своем лоне новое подразделение, побуждаемое достойным уважения соперничеством, не желает оставаться в этой области позади новаторов. Так, возникновение протестантизма изменило нравы католического духовенства. Если бы власть совсем не вмешивалась в дела религий, вероисповедания множились бы до бесконечности: каждая новая конгрегация пыталась бы доказать добропорядочность своего учения чистотой, своих нравов, и каждая оставляемая конгрегация захотела бы защищаться тем же оружием. Из этого проистекало бы счастливое соперничество, в котором успех связывался с более строгой моралью; нравы без труда улучшались бы вследствие естественного толчка и достойного соперничества. Именно этот процесс можно наблюдать в Америке и даже в Шотландии, где терпимость далека от совершенства, но где тем не менее существует множество разветвлений пресвитерианства. (17, 40, 170)

До сих пор возникновение вероучений сопровождалось далеко не благими последствиями и почти всегда было отмечено возмущениями и несчастьями. Причина тому – вмешательство власти. При ее попустительстве и благодаря ее бестактным действиям малейшие расхождения во взглядах, доселе невинные и даже полезные, превращались в семена раздора. (17, 41, 171)

Фридрих Вильгельм, отец Фридриха Великого, удивленный отсутствием в религии своих подданных той же дисциплины, что царила в его казармах, в один прекрасный день возжелал объединить лютеран и реформистов: он отбросил из соответствующих положений все то, что порождало разногласия, и приказал обоим вероучениям прийти к соглашению. До сих пор оба вероучения существовали порознь, но в полном взаимопонимании. Будучи принужденными к объединению, они сразу же начали яростную борьбу, обрушили друг на друга град нападок и начали сопротивляться власти. После кончины своего отца взошел на трон Фридрих II; он предоставил свободу всем воззрениям; оба вероучения вели войну, не привлекая его внимания; они говорили, не будучи услышанными; очень скоро они утратили и надежду на успех, и раздражение, порожденное страхом; они умолкли, различия между ними продолжали существовать, но разногласия улеглись. (17, 42, 171)

Противясь умножению вероучений, правительства недооценивают свои собственные интересы. Когда в одной стране существует множество вероучений, они взаимно поддерживают друг друга и освобождают суверена от необходимости вступать в договор с одним из них. Когда же существует одно господствующее вероучение, власть вынуждена прибегать к тысяче уловок, дабы не испытывать перед ним никакого страха. Когда имеется два или три вероучения, каждое из которых достаточно сильно, чтобы представлять угрозу для других, над ними требуется постоянный надзор и принятие мер подавления. Примечательный метод! Вы говорите, что хотите поддержать мир и вследствие этого чините препятствия свободе воззрений, ибо те разделяли людей на небольшие слабые или неприметные объединения, – и устанавливаете три-четыре крупных враждующих корпуса, которые ставите друг перед другом и которые благодаря вашим стараниям сохранить их могущественными и многочисленными готовы по первому же знаку напасть друг на друга. (17, 43, 171)

| перечень глав книги | содержание номера | другие номера «Частного взгляда» |

Из главы 18 «Об индивидуальной свободе»

Свобода в действительности является целью любого человеческого объединения; на нее опирается общественная мораль и мораль частная; на ней основан расчет в промышленности; без нее у людей нет ни мира, ни достоинства, ни счастья. [18, 2, 176]

Произвол разрушает мораль, ведь не существует морали без безопасности, не существует нежной привязанности без того, чтобы предмет этого чувства находился в безопасности под покровительством собственной безвинности. Когда произвол беспощадно поражает людей, вызывающих у него подозрения, он подвергает гонениям не только индивида, – он сначала приводит в негодование, а затем унижает целую нацию. Люди всегда стремятся избежать боли; когда опасность грозит тем, кого они любят, они либо отрекаются от них, либо их защищают. В городах, пораженных чумою, говорил де Поу, нравы быстро развращаются, здесь люди грабят умирающих; произвол для сферы морали выступает тем же, чем является чума в отношении тела. (18, 3, 176)

Он является врагом всех домашних связей, ведь утверждение домашних связей – это обоснованная надежда на то, чтобы жить вместе, жить свободными, под защитой, которую правосудие гарантирует гражданам. Произвол принуждает сына взирать на притеснения его отца, не будучи способным его защитить, супругу – молчаливо переносить содержание под стражей своего мужа, друзей и близких – отказаться от самых святых чувств. (18, 4, 176)

Произвол – враг соглашений, на которых основано процветание народов; он заставляет пошатнуться кредит, уничтожает торговлю, поражает все виды безопасности. Когда индивид страдает, не будучи признан виновным, под угрозой оказывается все, что еще не лишено разума, и не без причин, поскольку разрушены гарантии, последствия этого отражаются на всех заключенных сделках, земля сотрясается, и люди не могут сделать ни шагу без страха. (18, 5, 176)

Когда к произволу проявляют снисходительность, он распространяется таким образом, что самый безвестный гражданин может неожиданно столкнуться с ним, когда тот во всеоружии. Совершенно недостаточно держаться от него в стороне и позволять ему поражать других. Множеством связей соединены мы с себе подобными, самому беспокойному эгоизму не удается разбить их все. Вы считаете, что неуязвимы в своей добровольной безвестности; но у вас есть сын, его будоражит молодость; ваш брат, менее осторожный, чем вы, позволит себе возроптать; ваш старый недруг, которому вы некогда нанесли обиду, сумел приобрести некоторое влияние. Как вы поступите в этом случае? С горечью осудив всякие возражения, отвергнув все жалобы, вы в свою очередь будете жаловаться? Вы заранее будете осуждены и вашей собственной совестью, и тем униженным общественным мнением, формированию которого вы сами способствовали. Вы уступите без сопротивления? Но разве вам позволят уступить? Разве не будет устранен, не будет подвергнут гонениям надоевший субъект – свидетельство несправедливости? Вы видели угнетенных; вы сочли их виновными, тем самым вы проложили дорогу, на которую ступили сами в свою очередь. (18, 6, 177)

Произвол несовместим с существованием правительства, рассматриваемого с точки зрения его институтов, ведь политические институты суть лишь соглашения; природа соглашений состоит в установлении точных границ; произвол же является противоположностью того, что составляет договор, он подрывает любой политический институт в его основе. (18, 7, 177)

Когда следующее законам правительство позволяет себе прибегнуть к произволу, цель своего существования оно приносит в жертву мерам, которые употребляет ради сохранения этого существования. Почему мы хотим, чтобы власть подвергала преследованию тех, кто посягает на нашу собственность, нашу свободу или нашу жизнь? Потому что мы желаем, чтобы эти блага были нам обеспечены. Но если наше состояние может быть разрушено, наша свобода поставлена под угрозу, в нашу жизнь может вмешаться произвол, то какие блага мы извлечем из нашего содействия власти? Почему мы хотим, чтобы она наказывала тех, кто что-то замышляет против государственного устройства? Потому что мы опасаемся, что законная организация общества будет подменена угнетающей силой. Но если власть сама использует эту угнетающую силу, то какие преимущества она сохраняет? Быть может, на какое-то время эти преимущества будут действительными. Меры произвола, используемые прочным правительством, всегда менее многочисленны, нежели меры, используемые мятежными группировками, которым еще предстоит установить свое могущество, но даже и это преимущество утрачивается по причине царящего произвола. Как только подобные меры были применены единожды, они оказываются столь быстро действующими, столь удобными, что других и не желают употреблять. Представленный вначале в качестве исключительного средства, употребимого в крайне редких обстоятельствах, произвол превращается в решение всех проблем и в повседневную практику. (18, 10, 178)

Многие усматривают в осуществлении произвола лишь полицейские методы, и поскольку, по всей видимости, они всегда надеются выступить в них в роли тех, кто их осуществляет, но никогда не в роли объектов этих мер, то они находят произвол прекрасно рассчитанным методом поддержания общественного спокойствия и доброго порядка; другие же, хотя и более недоверчивые, видят в произволе лишь отдельные притеснения; опасность же носит куда более серьезный характер. (18, 13, 179)

Наделите носителей исполнительной власти властью посягать на индивидуальную свободу, и вы уничтожите все гарантии, являющиеся первым условием и единственной целью объединения людей под властью законов. (18, 14, 180)

Вы хотите независимости судов, судей и присяжных? Но если члены судов, присяжные и судьи могут быть незаконно задержаны, то чего стоит их независимость? Что произойдет, если произвол будет дозволен против них, и не из-за их общественного поведения, но по неким тайным причинам? Конечно же, правительственная власть не диктовала бы им постановления, когда бы они заседали на своих скамьях под внешне нерушимой защитой, куда их поместил закон. Если бы они подчинялись одной своей совести наперекор желаниям власти, она даже не осмелилась бы задерживать или высылать их как присяжных или судей. Но она бы их задерживала и подвергала ссылке в качестве подозрительных индивидов. Самое большее, она могл бы подождать, пока вынесенное ими решение, составляющее преступление в ее глазах, забудется, чтобы найти какой-то иной мотив для принятия против них карающих мер. Таким образом, вы бы отдали во власть произвола полиции не несколько тёмных личностей, но все суды, всех судей, всех присжных, всех обвиняемых, которых вы вследствие этого отдаёте ей на милость. (18, 15, 180)

В стране, где министры без суда ведают арестами и ссылками, как мне представляется, было бы пустым делом в интересах просвещения давать прессе какой-либо простор для деятельности или гарантии. Если писатель, всецело согласуясь с законами, вступит в противоречие с мнением власти или будет критиковать ее действия, его задержат, его сошлют не как писателя; его задержат как опасного индивида, без указания причин. (18, 16, 180)

К чему продолжать развивать на примерах столь явную истину? Любая общественная функция, любая частная ситуация в равной степени окажется под угрозой. Докучливый кредитор, который имел должником представителя власти, несговорчивый отец, отказывающий ему в руке своей дочери, неудобный супруг, защищающий наперекор ему целомудрие своей жены, или надзиратель, чья бдительность явилась для него предметом тревоги, без сомнения, будут задержаны и сосланы не как кредиторы, как отцы, как супруги, как надзиратели или соперники. Но если власть может задержать и сослать их по тайным мотивам, то где гарантия, что она не придумает этих мотивов? Ведь считалось бы, что с неё нельзя требовать никакого отчёта; что же касается объяснения, которое из осторожности власть считала бы себя должной дать общественному мнению, то, поскольку ничто не может быть подвергнуто анализу или проверке, легко предвидеть, что клевета окажется достаточной для объяснения преследований. (18, 17, 180)

Нельзя уберечься от произвола, коль скоро однажды к нему проявили терпимость. Его не может избежать ни один институт. Он поражает все институты в их основании. Он обманывает общество при помощи установленных порядков, которые он делает бессильными. Все обещания оборачиваются клятвопреступлениями, все гарантии – ловушками для несчастных, которые им доверились. (18, 18, 181)

Когда к произволу проявляют снисхождение или когда хотят сгладить представляемую им опасность, обычно рассуждают так, будто граждане имеют отношения лишь с высшим носителем власти. Но ведь граждане неизбежно и непосредственно связаны и со всеми второстепенными приспешниками произвола. Когда вы одобряете ссылку, заключение под стражу или какое-либо иное притеснение, не дозволяемое никаким законом и не санкционированное никаким судом, вы помещаете граждан не под сень власти монарха или власти правительства, но под жезл второстепенной власти. Эта власть способна поразить всех при помощи какой-либо временной меры и оправдать эту меру лживыми словами. Она одерживает победу потому, что обманывает, а уж способность обманывать ей обеспечена. Ведь в той мере, в какой счастливое положение государя и министров способствует их руководству общими делами и усилению и процветанию государства, его достоинства, его богатства и его могущества, в той же мере обширность этих важнейших функций закрывает для них возможность детального изучения интересов индивидов, интересов мелких и неприметных, если сравнивать их с общими интересами, но не менее святых, поскольку они касаются жизни, свободы, безопасности и невиновности. [18, 19, 181]

| перечень глав книги | содержание номера | другие номера «Частного взгляда» |

Из главы 19 «О судебных гарантиях»

Хартия 1814 года очень неясно высказывалась в отношении несменяемости судей. Она объявляла несменяемыми лишь тех судей, что назначались королем, не устанавливая строгого правила облечения королевским назначением судей, уже исполнявших свои обязанности вследствие предшествовавших назначений. Эта зависимость, в которой оказалось достаточно много людей, была небесполезна для тогдашнего правительства. (19, 1, 183)

Более откровенное и более твердое в своих действиях нынешнее правительство в новой конституции отказалось от всякой двусмысленной прерогативы. Оно закрепило несменяемость судей начиная с определенного и достаточно близкого периода. (19, 2, 184)

И действительно, любое временное назначение либо правительством, либо народом, любая возможность отзыва, если только она осуществлена не на основе действительного судебного решения, в равной степени являются посягательством на независимость судебной власти. (19, 3, 184)

Высказывались серьезные возражения против продажи должностей. То было злоупотребление, но это злоупотребление имело преимущество, сожалеть о котором нас заставляет сменивший его порядок отправления правосудия. (19, 4, 184)

Почти на протяжении всего периода революции ни суды, ни судьи, ни судебные решения не были свободны. Различные партии поочередно завладевали инструментами и установленной формой закона. Нашим чиновникам с трудом хватало отваги неустрашимых воинов при вынесении приговоров в соответствии с их совестью. Храбрость, заставляющая бравировать смертью во время боя, была более легким делом, нежели публичное отстаивание независимого мнения под угрозами тиранов и мятежников. Судья, которого можно заменить или отозвать, более опасен, чем судья, купивший свою должность. Покупка должности является вещью менее развращающей, нежели постоянные опасения эту должность потерять. С другой стороны, я считаю, что мы пришли к установлению и закреплению института суда присяжных, гласности судебных процедур, к существованию строгих законов против недобросовестных судей. Но коль скоро меры эти приняты, судебная власть должна пользоваться совершенной независимостью: любая власть должна запретить себе любые инсинуации против судов. Ничто не наносит большего ущерба общественному мнению и морали, как эти вечные речи, повторяемые нами по любому поводу и во все времена и направленные против людей, которые должны либо быть неприкосновенными, либо подвергнуться суду. (19, 5, 184)

Для полных гарантий независимости судей, быть может, стоит однажды повысить им жалованье. Общее правило: выплачивайте за исполнение общественных обязанностей жалованье, которое соответствует значимости тех, кто эти функции исполняет, либо сделайте отправление этих обязанностей вообще бесплатным. Выдающиеся представители народа, которые могут надеяться на известность, не нуждаются в том, чтобы им платили, но обязанности судей по своей природе не относятся к бесплатно выполняемым обязанностям, а всякая нуждающаяся в вознаграждении обязанность презираема, если это вознаграждение очень скромно. Уменьшите количество судей, установите округа, которые они будут курировать, и назначьте им значительное жалованье. (19, 7, 185)

Несменяемости судей было бы недостаточно, чтобы дать невиновным меры защиты, которые они имеют право требовать, если к этим несменяемым судьям не прибавить институт присяжных, этот столь порицаемый, но, однако же, и столь благотворный институт, несмотря на несовершенства, от которых ему еще не удалось полностью избавиться. (19, 8, 185)

Мне известно, что у нас институт присяжных подвергался нападкам при помощи рассуждении о недостатке старания, о невежестве, беззаботности, французском легкомыслии. Тем самым обвиняли не институт, но всю нацию. Но кто может не замечать, что институт, на первых порах кажущийся мало подходящим для нации в силу своей непривычности, с течением времени становился необходимым и целительным для нее, если сам по себе он был хорошим и если нация благодаря этому институту обретала способности, коих не имела доселе? Я всегда отказывался верить, что нация может быть беззаботной в отношении первейшего из своих интересов – управления правосудием и соблюдения гарантий для обвиняемой невиновности. (19, 9, 185)

«Французам, – говорит противник суда присяжных, быть может единственный из всех, чья направленная против этого института работа производит впечатление наиболее глубокой, – всегда будет недоставать образования и твердости, необходимых для того, чтобы суд присяжных выполнил свою задачу. Наше безразличие ко всему, что имеет отношение к общественному управлению, власть эгоизма и частного интереса, мягкость, бесплодность общественного духа таковы, что закон, устанавливающий подобный тип судебной процедуры, у нас невыполним». Но нам нужно иметь общественный дух, который бы преодолевал эту мягкость и этот эгоизм. Неужели вы думаете, что подобный дух существовал у англичан вне совокупности их политических институтов? В стране, где введение института присяжных без конца откладывалось, где нарушалась свобода судов, где обвиняемые передавались суду комиссий, подобный дух не может зародиться; в отсутствии этого духа упрекают институт присяжных, но упрекать в этом следовало бы посягательства на данный институт. (19, 10, 186)

Присяжные, говорят нам, изменят своему долгу либо из страха, либо из жалости; если они сделают это из страха, то виновна в том будет излишне небрежная полиция, не умеющая защитить присяжных от личной мести; если они совершают это из жалости, то повинен в том будет излишне строгий закон. (19, 14, 188)

Французская беззаботность, безразличие, легкомыслие являются результатом порочных институтов, а обычно приводят в пример последствия, дабы упрочить порождающие их причины. Ни один народ не может быть безразличен к собственным интересам, если ему дозволено ими заниматься: если эти интересы ему безразличны, это значит, что его от них отторгают. Институт присяжных, с этой точки зрения, тем более необходим французскому народу, что в настоящий момент он кажется совершенно бездарным: в суде присяжных французы найдут не только частные преимущества, какие дает политический институт, но также и общее и наиболее важное преимущество – возможность восстановить свое моральное воспитание. (19, 15, 188)

К несменяемости судей и неприкосновенности присяжных следует прибавить также постоянное и тщательное соблюдение юридических процедур. (19, 16, 189)

Из-за странной логической ошибки на протяжении всего периода революции людей, которые должны были предстать перед судом, заранее объявляли убежденными преступниками. (19, 17, 189)

Судебная процедура в этом отношении является спасением, сокращение же судебной процедуры есть уменьшение значения или утрата этой спасительной меры* [См.: Приложение 7.]. Сокращение процесса является, таким образом, наказанием. И если мы подвергаем обвиняемого такому наказанию, значит, его преступление заранее доказано. Но если его преступление доказано, то зачем нужен суд, каким бы он ни был? Если же его преступление не доказано, то по какому праву вы причисляете обвиняемого к особому классу изгнанников и на основании одного лишь подозрения лишаете его преимущества, которым пользуются все члены общества? (19, 18, 189)

Но это не единственная абсурдность. Судебная процедура либо необходима, либо бесполезна для доказательства: если она бесполезна, то зачем вы сохраняете ее в обычных процессах? Если она необходима, то почему вы сокращаете ее в процессах, наиболее значительных? Когда речь идет о мелком проступке, наказание за который не представляет угрозы ни жизни, ни чести обвиняемого, его дело рассматривается со всей торжественностью; но когда вопрос стоит об ужасном злодеянии и, следовательно, о бесчестии и смерти, то одним росчерком пера уничтожаются все предохранительные меры, закрывается Кодекс законов, формальные процедуры сокращаются, как будто все считают, что чем серьезнее обвинение, тем менее оно нуждается в изучении! (19, 19, 189)

Вы утверждаете, что преимуществ полноты судебной процедуры вы лишаете только разбойников, убийц, заговорщиков; но не следует ли прежде, чем признать их таковыми, установить фактическую сторону дела? Судебная же процедура как раз и является средством установления фактов. Если существуют лучшие или более быстрые средства, воспользуйтесь ими, но прежде установите их в качестве оснований. Почему может существовать группа фактов, в отношении которой соблюдается излишняя медлительность, и другая группа фактов, в отношении которой решения принимаются с опасной поспешностью? Дилемма очевидна. Если поспешность не представляет опасности, медлительность излишня; если же медлительность не является излишней, поспешность опасна. Неужели вы скажете, что по внешним и безошибочным признакам до суда можно отличить невинных людей от людей виновных, тех, кто должен пользоваться преимуществами судебной процедуры, от тех, кто может быть лишен этого преимущества? Именно потому, что таких признаков не существует, и необходимы судебные процедуры; именно потому, что судебные процедуры оказались единственным средством для отличения безвинного от виновного, все свободные и гуманные народы потребовали их введения. Сколь бы ни были несовершенны судебные порядки, они обладают способностью защитить, которой их можно лишить, лишь разрушив; они – врожденные враги, несгибаемые противники тирании, народной или какой-либо иной. До тех пор, пока они существуют, суды противопоставляют произволу более или менее благородное сопротивление, которое служит сдерживанию произвола. При Карле I английские суды оправдали многих сторонников свободы вопреки угрозам двора; при Кромвеле суды, хотя и находились под влиянием протектора, очень часто признавали невиновными обвиненных в приверженности монархии; при Якове II Джефрейс был вынужден попрать судебную процедуру и нарушить независимость судей, назначенных им же самим, дабы подвергнуть бесчисленным мукам жертвы собственного гнева. В судебных процедурах есть нечто величественное и точное, что заставляет судей уважать самих себя и следовать справедливости и порядку. Ужасный закон, который при Робеспьере объявил доказательства излишними и упразднил защитников, является данью судебной процедуре. Этот закон доказывает, что судебные порядки, измененные, изуродованные, во всех отношениях превратно истолкованные гением борющихся группировок, еще сдерживали тщательно выбранных из лона всего народа людей, лишенных всяких угрызений совести и всякого уважения к общественному мнению*
[* Статья нынешней конституции, ограничивающая военное правосудие рассмотрением только военных проступков, а не распространяющаяся, как это было раньше, на проступки военных, просто великолепна. Ведь на основании предыдущей статьи то военных лишали возможности следовать всем судебным порядкам, то гражданских людей судили в соответствии с процедурой военного суда. - прим. автора, см. стр. 191 указанного издания]. (19, 20, 189)

| перечень глав книги | содержание номера | другие номера «Частного взгляда» |

Из главы 20 «Последние замечания»

Нашим представителям еще предстоит заняться многими из тех вопросов, которые я затронул в этой работе. Как я уже говорил в начале, само правительство позаботилось провозгласить возможность улучшения конституции. Остается только пожелать, чтобы за это дело взялись не торопясь, с охотой, без нетерпения и не стараясь обогнать время. Если настоящая конституция не лишена недостатков, то это лишнее доказательство того, что самые благонамеренные люди никогда не могут предвидеть последствий каждой из статей конституции. То же самое может произойти с тем, кто захочет ее полностью переделать, чтобы исправить. Очень просто сделать более удобным свое жилище, когда вносишь в него только частичные изменения: они тем более мягки, что являются почти неощутимыми; но очень опасно ломать свое жилище, чтобы его перестроить, особенно когда пока нет другого прибежища. (20, 1, 192)

На нас взирают жители других стран, они знают, что мы являемся сильной нацией. Если они увидят, что мы пользуемся конституцией, пусть и несовершенной, они поймут, что мы являемся и нацией рассудительной, и наш разум будет для них более внушительным, нежели наша сила. Жители других стран взирают на нас, они знают, что нас возглавляет первый генерал столетия. Если они увидят, что мы сплотились вокруг него, они заранее сочтут себя побежденными; но оставаясь разделенными, мы погибнем. (20, 2, 193)

Будущее ответит на все вопросы, поскольку это будущее, каким бы мрачным оно ни казалось, принесет свободу. И тогда, после того как на протяжении двадцати лет я требовал прав для рода человеческого, безопасности индивидов, свободы мысли, гарантий собственности, уничтожения всякого произвола, я бы осмелился поздравить себя с тем, что еще до их полного торжества я примкнул к институтам, закрепляющим все эти права. Тогда я мог бы сказать, что исполнил дело всей своей жизни. (20, 16, 195)

 

| перечень глав книги | содержание номера | другие номера «Частного взгляда» |

Из «ПРИЛОЖЕНИЙ»

Приложение 1. «Об индивидуальных правах» (приводится полностью)

Писатель, очень уважаемый за глубину, справедливость и новизну своих мыслей, Иеремия Бентам, выступил против идеи прав, в особенности против идеи прав естественных, неотчуждаемых и неотъемлемых; он утверждал, что это понятие способно лишь ввести нас в заблуждение и что его следует заменить понятием пользы, которое кажется ему более простым и понятным. (П1, 1, 196)

Поскольку избранный путь привел его к результатам, в высшей степени сходным с моими, я бы не хотел обсуждать здесь используемую им терминологию. И тем не менее я вынужден выступить против нее, поскольку принцип пользы, как нам представляет его Бентам, на мой взгляд, имеет неприятные последствия, общие для всех неясных выражений, и кроме того, он скрывает еще и опасность особого рода. (П1, 2, 196)

Никакого сомнения в том, что если понятие пользы определить надлежащим образом, то из него не удастся вывести тех же самых следствий, какие вытекают из понятий естественного права и справедливости. Внимательно изучив все вопросы, которые, на первый взгляд, противопоставляют пользу справедливости, мы обязательно обнаружим, что несправедливое никогда не бывает полезным. Но совершенно неверно, что понятие пользы в его самом обычном употреблении соотносимо с совсем иными понятиями, нежели понятие справедливости или права. Таким образом, когда общее употребление и здравый смысл связывают с понятием определенное значение, то изменять это значение опасно. Потом мы тщетно будем объяснять, что хотели сказать: слово остается, а его значение забывается. (П1, 3, 196)

«Невозможно, – говорит Бентам, – рассуждать с фанатиками, вооруженными идеей естественного права, которую каждый понимает как ему нравится, и применяет как ему удобно». Но, по его же собственному признанию, принцип пользы поддается самым противоречивым интерпретациями и применениям. «Польза, – говорит он, – часто очень плохо применялась; понимаемая в узком смысле, она дала свое имя преступлениям. Но не следует распространять на принцип ошибки, которые наносят ему вред и исправлению которых только он один и может способствовать». Как эту апологию можно применить к пользе и не является ли она применимой и к естественному праву? Принцип пользы обладает еще одной опасностью, которую избегает принцип права: он пробуждает в умах людей надежду на извлечение выгоды, а не чувство долга. Подсчет же выгоды произволен: здесь все зависит от воображения. Но ни заблуждения, ни капризы воображения не смогли бы изменить понятия долга. Действия не могут быть более или менее справедливыми, но они могут быть более или менее полезными. Причиняя вред себе подобным, я нарушаю их права; это неоспоримая истина; но если я сужу об этом нарушении только на основании пользы, я могу ошибиться в своих расчетах и найти пользу в нарушении. Следовательно, принцип пользы является менее ясным, чем принцип естественного права. Не приемля терминологии Бентама, я хотел бы, насколько это возможно, отделить идею права от понятия пользы. И, как я уже говорил, это различие касается не только терминов, оно гораздо более важно, чем можно подумать. (П1, 4, 197)

Право является принципом, тогда как польза есть лишь результат. Стремиться к подчинению права пользе означает стремиться подчинить вечные правила арифметики нашим повседневным интересам. (П1, 5, 197)

Несомненно, для сделок людей между собой полезно, что между числами существуют незыблемые отношения; но если мы будем утверждать, что эти отношения существуют только потому, что полезны, то у нас не будет недостатка в случаях, когда нам докажут, что будет гораздо более полезным заставить эти отношения отступить. Мы забыли бы, что их постоянная полезность проистекает из их незыблемости, а перестав быть незыблемыми, они перестали бы быть и полезными. Таким образом, из-за того, что польза толковалась преимущественно с внешней стороны и превратилась в причину вместо того, чтобы оставаться следствием, она вскоре сама совершенно исчезнет. То же самое относится к морали и праву. Вы разрушаете пользу тем, что помещаете ее на первый план. Только когда правило доказано, можно показать, какую оно приносит пользу. (П1, 6, 197)

Я бы обратился с вопросом к тому же автору, чьи утверждения отвергаю. Разве выражения, которые он стремится запретить нам использовать, не напоминают идеи более точные и определенные, чем те, которыми он стремится их заменить? Если вы скажете человеку: «Вы имеете право не быть незаконно подвергнутым смерти или тюремному заключению», то создадите у него совсем иное чувство безопасности и гарантий, чем если бы вы сказали ему: «Ваш незаконный арест или смерть не являются полезными». Можно доказать, и я признаю это, что действительно данные обстоятельства никогда не могут принести пользы. Но говоря о праве, вы представляете идею, независимую от какого бы то ни было расчета. Говоря же о пользе, вы, казалось бы, предлагаете усомниться в вещи, подвергая ее новой верификации. (П1, 7, 198)

«Что можно найти более абсурдного, – восклицает изобретательный и мудрый женевский единомышленник Бентама, Дюмон, – чем неотъемлемые права, которые никогда не имели силы!» Но заявляя, что права эти неотчуждаемы или неотъемлемы, мы просто утверждаем, что они не должны быть отчуждены, что они не должны утратить свою силу. Мы говорим о том, что должно быть, а не о том, что есть. (П1, 8, 198)

Сводя все к принципу пользы. Вентам обрек себя на принудительную оценку всего того, что является результатом человеческих действий, оценку, противоречащую самым простым и самым привычным понятиям. Говоря о подлоге, краже и т.д., он вынужден согласиться, что, когда с одной стороны имеет место утрата, с другой стороны имеет место выигрыш; и в этом случае, дабы не одобрять подобные поступки, его принцип должен гласить, что благо от выигрыша не эквивалентно злу от потери. Но поскольку добро и зло разделены, совершающий кражу человек будет считать, что его барыш для него важнее утраты другого. И в силу того, что для него не будет стоять никакого вопроса о справедливости и он будет подсчитывать лишь собственный барыш, он скажет: «Мой выигрыш. – нечто большее, нежели эквивалент утраты другого». Таким образом, его будет удерживать лишь страх быть обнаруженным. Эта система уничтожает всякие моральные основания поступков. (П1, 9, 198)

Отвергая первый принцип Бентама, я далек от того, чтобы недооценивать заслуги этого писателя; его работа исполнена новых идей и глубоких взглядов; все выводимые им из его принципа следствия, сами по себе истинны. Это происходит от того, что принцип его ложен только с точки зрения терминологии, и как только автору удается избавиться от последней, он в удивительном порядке объединяет самые здравые понятия относительно политической экономии, относительно предосторожностей, которые должно предпринять правительство, чтобы вмешиваться в дела индивидов лишь тогда, когда это действительно необходимо, относительно народонаселения, религии, торговли, уголовных законов, относительно зависимости возмездия от совершенного проступка; но с ним произошло то же, что и со многими уважаемыми авторами, – для своего открытия он избрал определенную форму изложения и все принес в жертву этой форме. (П1, 10, 199)

Таким образом, я остаюсь верным привычному способу изложения, поскольку по сути считаю его более точным, а также более понятным. (П1, 11, 199)

Я утверждаю, что индивиды обладают правами и что права эти независимы от общественной власти, которая не может посягнуть на них, не будучи обвиненной в узурпации. (П1, 12, 199)

Власть в чем-то схожа с налогом; каждый индивид дает согласие пожертвовать часть своего состояния, чтобы покрыть общественные расходы, направленные на обеспечение этому индивиду мирного пользования всем тем, что он имеет; но если бы государство потребовало от каждого все его состояние целиком, то предлагаемые им гарантии стали бы иллюзорными, ибо не имели более применения. Точно так же каждый индивид соглашается пожертвовать частицу своей свободы ради обеспечения остального; но если бы власть завладела всей свободой, жертва была бы бесцельной. (П1, 13, 199)

И однако же, что нужно делать, когда власть завладевает ею? Мы подходим к вопросу о подчинении закону, одному из самых трудных, какие только могут привлечь внимание людей. Какое бы решение мы ни позволили себе принять в этой области, мы встанем перед неразрешимыми трудностями. Нам скажут, что законам следует подчиняться лишь в том случае, если они справедливы? Тем самым будет дозволено самое бессмысленное или самое преступное сопротивление; повсюду воцарится анархия. Нам скажут, что следует подчиняться закону как таковому, независимо от его содержания и его источника? В этом случае мы будем обречены подчиняться самым жестоким указам и самым незаконным властям. (П1, 14, 200)

Величайшие гении, самые сильные умы потерпели поражение в своих попытках разрешить эту проблему. (П1, 15, 200)

Паскаль и канцлер Бэкон полагали, что нашли ее решение, когда утверждали, что следует подчиняться закону без раздумий. «Исследуя основания законов, – говорил последний, – мы ослабляем их силу». Углубим же строгий смысл этого высказывания. (П1, 16, 200)

Всегда ли достаточно имени закона, чтобы принудить человека к подчинению? Но если несколько человек или даже один, не имеющий полномочий (и чтобы привести в замешательство тех, кто уже готов мне возразить, я персонализирую свое утверждение и скажу им: пусть это будет или Комитет общественного спасения, или Робеспьер), назовет законом выражение своей собственной воли, будут ли другие члены общества обязаны ей следовать? Утвердительный ответ абсурден; но отрицательный ответ подразумевает, что не одно только имя закона налагает обязанность послушания и что эта обязанность предполагает предварительное изучение источника, из которого проистекает этот закон. (П1, 17, 200)

Захотим ли мы, чтобы такое изучение было дозволено, когда речь пойдет о том, чтобы установить, проистекает ли из законной власти то, что представлено нам под именем закона, но чтобы, как только этот момент будет прояснен, исследование не коснулось самого содержания закона? (П1, 18, 201)

Что мы выиграем от этого? Власть легитимна только в своих пределах – муниципальные власти, мировой судья суть законные власти до тех пор, пока они не выходят из сферы своей компетенции. Но однако же они перестают быть таковыми, если присваивают себе право издавать законы. Таким образом, во всех системах следовало бы согласиться с тем, что индивиды могут использовать свой разум не только для того, чтобы узнать характер властей, но и для того, чтобы судить об их действиях; отсюда вытекает необходимость исследовать содержание закона столь же тщательно, как и его источник. (П1, 19, 201)

Заметьте, что даже те, кто провозглашает неявное подчинение законам, каковыми бы те ни были, строгое и абсолютное следование долгу, всегда исключают из этого правила то, к чему сами проявляют интерес. Паскаль исключал из него религию; он не подчинялся власти гражданского закона в том, что касается религии, и своим непослушанием в этом отношении пренебрежительно относился к преследованиям. (П1, 20, 201)

Английский автор, которого я цитировал выше, установил, что только закон порождает проступки и что любое действие, запрещенное законом, становится преступлением. «Правонарушение, – говорит он, – есть действие, из которого проистекает зло; значит, связывая наказание с действием, закон делает так, что из него проистекает зло». В этом отношении закон может связать наказание с фактом спасения мною жизни моего отца, с тем, что я вырываю его из рук палача. Достаточно ли это для того, чтобы превратить в преступление сыновнюю любовь? И это пример, сколь бы страшным он ни был, не является пустой гипотезой. Разве мы не знаем, что во имя закона отцов обвиняли за то, что они спасали своих детей, а детей – за то, что они оказывали помощь своим отцам? (П1, 21, 202)

Бентам опровергает самого себя, когда говорит о воображаемых правонарушениях. Если закона было достаточно, чтобы создать правонарушения, то ни один из проступков, порожденных законом, не носил бы воображаемого характера. Все, что он провозглашал бы проступком, таковым бы и являлось на самом деле. (П1, 22, 202)

Английский автор пользуется сравнением, очень подходящим для прояснения вопроса. «Некоторые сами по себе невинные действия, – говорит он, – классифицируются как правонарушения подобно тому, как у отдельных народов священная пища считается рыбой». Не следует ли отсюда, что подобно тому, как заблуждение этих народов не превращает в рыбу эту священную пищу, ошибочное толкование закона не превращает в проступки безобидные действия? Все время происходит так, что коль скоро о законе говорят абстрактно, то предполагают, что он таковым и является; а когда занимаются тем, что он есть на самом деле, то обнаруживают, что он является чем-то совсем иным; отсюда вечные противоречия в системах и их толкованиях. (П1, 23, 202)

Бентам запутался в противоречиях подобного рода из-за своего принципа пользы, который, как я считаю, я опроверг выше. (П1, 24, 202)

B своей системе законодательства он захотел полностью абстрагироваться от природы и не заметил, что лишает законы одновременно их санкций, их основы и их границ. Он дошел до утверждения, что любое действие, сколь бы нейтральным оно ни было, могло быть запрещено законом, что именно закону мы обязаны свободою садиться или оставаться стоять, входить или выходить, принимать или не принимать пищу, поскольку закон может все это нам запретить. Мы обязаны этой свободой закону подобно тому, как визирь, который ежедневно возносит благодарность Его Высочеству за то, что еще хранит на плечах свою голову, всем обязан своему султану за то, что тот его не обезглавил. (П1, 25, 202)

Слово «закон» столь же неопределенно, как и слово «природа»; злоупотребляя законом, мы опрокидываем общество; злоупотребляя природой, мы терзаем ее. Если бы нужно было выбирать между ними обоими, то я бы сказал, что понятие природы по крайней мере будит у всех людей примерно одну и ту же идею, тогда как понятие закона может быть применено к противоположным идеям. (П1, 26, 203)

Когда в самые ужасные периоды нам приказывали идти на убийство, оговор, шпионаж, то нам не приказывали делать это во имя природы, все понимают, что между этими понятиями есть противоречие. Нам приказывали поступать так во имя закона, и здесь не было никакого противоречия. (П1, 27, 203)

Подчинение закону есть долг; но, как и все обязанности, он не абсолютен, он относителен; он основан на предположении, что закон проистекает из легитимного источника и заключен в справедливых границах. Это долговое обязательство действует до тех пор, пока закон отходит от правила лишь в некоторых отношениях. Мы обязаны общественному спокойствию многими жертвами; мы бы были виновны в глазах общественной морали, если бы из-за слишком упорной привязанности к своим правам нарушили спокойствие, как только бы нам показалось, что на права посягнули во имя закона. Но никакой долг не связывает нас с законами, которые, например, были созданы в 1793 г. или даже еще позднее и порочное влияние которых представляет угрозу для самых достойных частей нашего существования. Никакой долг, видимо, не будет связывать нас с законами, которые не только ограничили бы наши законные свободы, но и противоречили действиям, которые они не имеют права запрещать, и предписывали нам действия, противоречащие вечным принципам справедливости и милосердия, которым человек не может перестать следовать, не изменив своей природе. (П1, 28, 203)

Английский публицист, чье мнение я оспаривал выше, сам согласен с этой истиной. «Если закон, – говорит он, – не является тем, чем он должен быть, то следует ли ему подчиняться или его нужно нарушать? Следует ли оставаться нейтральным по отношению к закону, предписывающему совершение зла, а также по отношению к морали, запрещающей следование этому закону? Нужно посмотреть, являются ли возможные несчастия, причиненные следованием закону, меньшими, нежели возможные несчастия, проистекающие из неподчинения ему». Таким образом, этими словами он признает право на индивидуальное суждение, право, которое в другом месте он оспаривал. (П1, 29, 203)

Теория безграничного послушания закону в период тирании и эпоху революционных бурь принесла, быть может, больше несчастий, чем все прочие ошибки, которые ввели людей в заблуждение. За этой формулировкой, внешне бесстрастной и непредвзятой, скрывались самые отвратительные страсти, готовые обернуться всякого рода крайними мерами. Вы хотите объединить в единой точке зрения все последствия этой теории? Вспомните, что римские императоры издавали законы, что Людовик XI издавал законы, что Ричард III издавал законы, что Комитет общественного спасения издавал законы. (П1, 30, 205)

Таким образом, необходимо точно определить, какие права связанное с известными действиями имя закона дает этим действиям в отношении нашего подчинения, а также, что тоже важно, какие права дает закон в помощь нам. Необходимо также указать, какие качества заставляют закон перестать быть законом. (П1, 31, 205)

Первым из таких качеств является обратное действие закона. Люди соглашаются принять на себя бремя закона лишь для того, чтобы связать со своими действиями определенные следствия, в соответствии с которыми они могли бы управлять собой, выбирать линию поведения, которой они хотели бы следовать. Обратное действие закона лишает их этой возможности. Оно нарушает условия общественного договора. Оно отнимает у них цену жертвы, которую закон заставил их принести. (П1, 32, 204)

Второй чертой беззакония законов является предписание действий, противоречащих морали. Закон, предписывающий оговор, доносительство, не является законом; всякий закон, предписывающий посягательства на склонность, заставляющую людей дать убежище тому, кто просит у них защиты, не является законом. Правительство создано, чтобы надзирать; у него есть свои средства, чтобы выносить обвинение, вскрывать преступление, преследовать виновных, наказывать их; но у него нет никакого права обрушиваться на индивида, не выполняющего никакой из этих необходимых, но тяжелых обязанностей. Оно должно уважать в гражданах благородство, заставляющее их быть милосердными и без разбора приходить на помощь слабому, обиженному сильным. (П1, 33, 204)

Именно для того, чтобы сделать личное милосердие неприкасаемым, мы наделили величием государственную власть. Мы пожелали сохранить в себе чувства привязанности, придав власти самые строгие полномочия, которые могли бы затронуть или заставить померкнуть эти чувства. (П1, 34, 205)

Всякий закон, разделяющий граждан на классы, наказывающий их за то, что от них не зависит, возлагающий на них ответственность за чужие действия, всякий подобный закон не является законом. Законы против дворян, против священников, против отцов дезертиров, против родителей эмигрантов не являлись законами. (П1, 35, 205)

Таков принцип; но не следует предвосхищать следствия, которые я из него вывожу. Я вовсе не претендую на то, чтобы рекомендовать неподчинение. Оно должно быть запрещено, но не из-за почтительности по отношению к узурпирующей власти, а из уважения к гражданам, которых опрометчивая борьба могла лишить преимуществ общественного состояния. До тех пор, пока закон, хотя и дурной, не приносит нам вреда; до тех пор, пока власть требует от нас лишь жертв, которые не делают нас ни подлыми, ни жестокими, – мы можем им подчиняться. Мы заключаем сделку лишь с собственной совестью. Но если закон предписывает нам, как он часто делал это в годы волнений, если он, повторяю, предписывает нам попрать наши привязанности и наши обязанности; если под абсурдным предлогом огромной и надуманной преданности тому, что поочередно именовалось то республикой, то монархией, он налагает запрет на преданность нашим друзьям, попавшим в беду; если он побуждает нас к коварству по отношению к нашим союзникам или даже к преследованию в отношении наших поверженных врагов, – то все собрание несправедливостей и преступлений, скрывающееся за именем закона, должно быть предано анафеме и неподчинению! (П1, 36, 205)

Всякий раз, когда закон кажется несправедливым, нашим действительным долгом, долгом общим и лишенным каких бы то ни было ограничений, является неисполнение такого закона. Эта сила инерции не влечет за собой ни потрясений, ни революции, не беспорядков; и если бы во времена правления несправедливости мы стали бы свидетелями того, как преступные власти понапрасну издают бесчеловечные законы, предписывающие массовые ссылки, постановления о депортации, и не находят в огромном и безмолвствующем народе, изнемогающем под их господством, исполнителя их несправедливостей, сообщника в их злодеяниях, то нам бы открылась поистине великолепная картина. (П1, 37, 206)

Ничто не может служить оправданием человеку, оказывающему содействие закону, считающимся несправедливым; судье, заседающему в суде, который он считает беззаконным или который выносит приговор, им отвергаемый; министру, заставляющему исполнить постановление против собственной совести; телохранителю, арестовывающему человека, чья невиновность ему известна, дабы передать его в руки палачей. (П1, 38, 206)

И страх не является более подходящим оправданием, нежели все прочие постыдные страсти. Горе всем вечно угнетенным людям, всему тому, что говорят нам они, неутомимые агенты всех существующих тираний, запоздалые разоблачители всех свергнутых тираний! В ужасные времена нам доказывали, что исполнителем несправедливых законом становятся лишь для того, чтобы ослабить их силу, и что власть, носителем которой вы согласились стать, причинила бы еще больше зла, если бы она оказалась в менее чистых руках. Это лживая сделка, открывающая безграничное поприще для преступлений всякого рода! Каждый заключает договор со своей совестью, и на каждой ступени несправедливости находятся свои исполнители. И при таком подходе я не вижу причин к тому, чтобы стать палачом невиновного под тем предлогом, что ты причинишь жертве меньше страданий. (П1, 39, 206)

Даже в том, что говорят нам эти люди, они обманывают нас. Во время революции мы имели тому бессчетное множество доказательств. Они никогда не смоют клейма, которое согласились принять; никогда душа их, пораженная рабской покорностью, не сможет вновь обрести своей независимости. Напрасно из расчета, из сочувствия или из жалости мы будем делать вид, что слушаем их невнятную мольбу о прощении; напрасно будем мы стараться убедить себя в том, что благодаря какому-то необъяснимому чуду они вдруг обрели давно исчезнувшую отвагу; они сами в это не верят. Они сами утратили способность надеяться; и их голова, склоненная под бременем, которое они несут, по привычке безропотно склоняется еще ниже, чтобы принять на себя новое бремя. (П1, 40, 207)

| перечень глав книги | содержание номера | другие номера «Частного взгляда» |

Из Приложения 2. «О предложении законов от имени одних только министров»

...Использование имени короля в дискуссии по проекту закона означает выведение королевской власти из присущей ей сферы, призыв к ее вмешательству в разноголосицу высказываемых мнений. В то время как конституция желает, чтобы министры были ответственны перед королем, это означало бы, что король должен быть ответственным перед министрами. С присущей ей мудростью конституция поместила правительство между королем и народом, с тем чтобы министры служили щитом для монарха во всех политических размолвках, вы же помещаете имя монарха между народом и правительством, как будто монарх должен служить защитой для своих министров. Какая же польза от такого извращения идей? Ведь вы же не хотите, чтобы проекты законов не могли быть отклонены? К чему же приписывать их королевской власти и поступать таким образом, чтобы неприятные последствия отклонения закона пали именно на нее? Из почтения к королевской власти, равно как и из уважения к здравому смыслу нужно все оставить на своих местах и не компрометировать то, что вы проповедуете как подлежащее сохранению. Кто выигрывает от того, что министры, предлагая свои законы, прикрываются именем короля? Конечно не король, который выиграл бы от этого, если бы проекты должны были быть приняты без поправок. Но поскольку они могут быть отклонены или изменены какими-то поправками, он не выигрывает, напротив, он только теряет от такого положения дел. Нация в целом также не имеет от этого никаких преимуществ. Конечно же, нет никакой пользы в том, что проекты, которые, как предполагается, могут иметь какие-то недостатки, поскольку они еще подлежат обсуждению, вносятся в палаты в предлагаемой форме, которая ослабляет сопротивление им, стесняет выносимые по поводу них суждения. Выигрывают от этого только министры, если они желают установить обременительные, неконституционные или порочные законы. В этом случае для них очень удобно укрыться за спиной короля, перенести на неприкосновенную власть, которую непозволительно подвергать непредвиденным волнениям дискуссий, все узкие взгляды, ложный расчет, тайные намерения, свое алчное стремление к власти, которая была бы выгодна только им, ведь конституционная королевская власть только ослабевает, если ее министры являются деспотами. [П2, 6, 209]

Конечно, если в результате какого-либо события, к которым обычно приводят революции, горстка из пятнадцати-двадцати человек возьмет в свои руки власть в правительстве; если эта группа окажется отрезанной и от своих былых воспоминаний и от новых воззрений; если она нанесет оскорбление всем интересам и если при помощи этих своих действий она попытается удержать равновесие между партиями; если, выступив в качестве притесняющей по отношению ко всему обществу, она возвысится над требованиями всех и поставит это себе в заслугу, как будто беспристрастность выступает не к качестве справедливости, но в качестве несправедливости в отношении всех; повторяю, если подобная группа завладеет правительством, она будет в восхищении от того, что сумеет сделать это с именем короля на устах и заменить этим почитаемым именем все те имена, которые не пользовались бы никаким уважением в общественном мнении; но то будет великим несчастием и для короля, и для нации. Привязанность к королю угаснет; нация не будет знать, кому она сможет доверять. Все государственное устройство и государство в целом окажутся в опасности. Но не к этому стремится разум, и я докажу, что не этого желала хартия. (П2, 7, 210)

В статье 16 хартия говорит: король предлагает закон. Она вовсе не говорит: король предлагает проекты законов. Автор хартии прекрасно чувствовал, что сказать, будто бы король предлагает законы, которые могут быть отвергнуты либо изменены, означало бы принизить королевское величие. Хартия говорит: король предлагает закон; это означает: король предлагает издать закон относительно такого-то предмета; и именно в этом смысле следует понимать статью, непосредственно следующую за приведенной выше: внесение законов в палату пэров либо в палату депутатов принадлежит ведению короля; заметьте, ведению короля, но не от имени короля. Чем обусловлено это изменение выражений, если хартия не подразумевала того, что, коль скоро речь идет о проектах, вынесенных для критики, обсуждения, дополнений или отклонения, имя короля не должно фигурировать? (П2, 8, 210)

Так пусть же не противопоставляют хартию моему мнению; хартия целиком на стороне установленной мною истины. Все должны стремиться к тому, чтобы хартия соблюдалась; но для того, чтобы ее соблюдение было нам гарантировано, сама хартия должна получить гарантии от правительственных интерпретаций и ухищрений. (П2, 9, 211)

Подписание постановлений правительственной власти одними только министрами

Все доводы, доказывающие, что представление законов должно исходить от имени министров, равным образом доказывают, что одни только министры и должны подписывать постановления правительственной власти. Не является ли компрометацией августейшей подписи добавление королевской подписи к постановлениям, которые должны еще пройти процедуру анализа со стороны палат и могут быть подвергнуты возражениям со стороны частных лиц? Король неприкасаем. Каким же образом, на каком основании, с какой целью от него хотят, чтобы он подписывал то, за что не отвечает? Кто-то полагает, что его беспрестанные действия, вмешательство во все детали управления служит возрастанию его авторитета; но если его действия носят лишь видимый характер, а вмешательство является иллюзорным, то оно оборачивается для него лишь вредом, а вовсе не пользою. Представьте себе, что постановление является незаконным, а министр, его составивший, предстал перед судом; не является ли злом, что королем подписано то, что составляет основу злодеяния, разбираемого на процессе, привлекающем внимание всей Франции и всей Европы? Не следует ли из этого неизбежно страшное смятение в умах части народа, мало знакомой с конституционными понятиями? Разве не следует опасаться того, что эти люди подумают, будто обвинению подлежит король? Наконец, разве мы не стремимся к тому, чтобы все французы всегда верили, что ничто неправомерное, неконституционное, угнетающее не может быть порождено королем? Министры желают его подписи, только чтобы получить прощение за то, что были вынуждены скреплять своей подписью это постановление. [П2, 10, 211]

Сколько раз в прошлом мы были свидетелями того, как министры, враждебно относившиеся к главе государства и к нации, выражали лицемерное сожаление и жаловались, будто вынуждены пойти на притеснения, которые сами и спровоцировали! ...Они приписывали совершенное зло высшей власти. Они были агентами несправедливости, но провозглашали себя восстановителями справедливости. Они были бедствием народа, но заявляли о своей поддержке его. Они клеветали на власть, представляли ее как вечно жестокую, незаконную, тираническую и заставляли благословлять облегчение судьбы нескольких угнетенных, тогда как при этом угнетали тысячи других людей. Для того, чтобы положить конец этим постоянным уловкам министров, нужно наконец констатировать, что король не может сделать ничего, что было бы уязвимым или незаконным. При свободном правлении защитником нации может выступать только закон. Как далеки от нас второстепенные средства защиты, осуществляемые по воле случая силой каприза и сопровождаемые дерзостью! Как далеки от нас эти исключительные меры, эти меры освобождения, эти отдельные милости, оплачиваемые публичным порабощением! При конституционной монархии королевская власть не должна ни претерпевать посягательств со стороны какого-либо индивида, ни посягать на свободу любого из них. Удел частных лиц был бы слишком ужасен, если бы они могли опасаться воздействия неприкасаемой власти, восстание против которой являлось бы покушением на нее, предъявление ей требований рассматривалось бы как ее оскорбление, а в отношении ее действий ни один суд не посмел бы вынести приговора. Так отделите же действия министров от имени короля с тем, чтобы их ответственность выступала более явственно, а неприкасаемость королевской власть была более священной. [П2, 11, 212]

Мне могут возразить, что хартия провозглашает, что король составляет уложения и постановления. Но кто не замечает, что данная статья означает просто, что при назначении министров им вменяется в обязанность составление этих уложений и постановлений? Хартия ничего не говорит о том, что король подписывает их: она тщательно воздерживается от этого. [П2, 12, 213]

| перечень глав книги | содержание номера | другие номера «Частного взгляда» |

Из Приложения 3. «О наследственном характере пэрства»

Из всех наших конституционных установлении наследственный характер пэрства является, пожалуй, единственным институтом, который общественное мнение отвергает с настойчивостью, которую до сих пор ничто не могло победить. Всякий раз, когда оно обнаруживает, что свобода вновь заставила о себе говорить, или как только оно вновь ощущает надежду увидеть этот институт видоизмененным, оно восстает против всех наследственных привилегий с такой силой и с таким единодушием, что им нельзя пренебречь. К моему великому сожалению, я имел случай убедиться в этом, когда вышло дополнительное постановление, составление которого ошибочно приписывают мне. Те, кто усматривал в моем участии в этой переделке предшествующих конституционных актов своего рода гарантию соблюдения либеральных принципов, в допущении существования наследственного класса увидели отказ от принципов, которые я до сих пор проповедовал. (П3, 1, 213)

Даже Бонапарт, лишенный чувства свободы, но инстинктивно ощущающий популярность той или иной меры, заметил это общую предрасположенность. Он говорил в отношении пэрства следующее: (П3, 2, 214)

«Остерегайтесь того, чтобы оно не вошло в противоречие с нынешним состоянием умов. Оно ранит гордость армии, оно обманет ожидания сторонников равенства, восстановит против меня множество индивидуальных притязаний. Где должен я найти те элементы аристократии, которых требует пэрство? Владельцы прошлых крупных состояний являются врагами, новые же состояния постыдны. Здесь недостаточно пяти-шести известных имен. На чем будет основываться мое пэрство, лишенное прошлого, исторического блеска, крупных владений? Совсем иное дело английские пэры. Они стоят над народом, но никогда не выступали против него. Это благородные англичане, принесшие Англии свободу. От них исходит Великая Хартия. Они росли вместе с государственным устройством и составляют с ним единое целое. Но пока на протяжении тридцати лет из моих выскочек-пэров получатся лишь солдаты или камергеры. Мы будем находиться либо на поле боя, либо в прихожей». (П3, 3, 214)

Несмотря на эти замечания, я настаиваю на своем убеждении в том, что для поддержания конституционной монархии наследственный характер пэрства является необходимым. Изложу свои доводы. (П3, 4, 214)

Никто не выступал против наследования столь же активно, как я; кое-кто захотел навредить мне и сбить с толку, вновь опубликовав то, что я писал о наследовании при республике, но эти люди обманулись. Я говорил – и я далек от того, чтобы отрицать это, – что идея равенства представляет собой идею, которую невозможно искоренить из сердца человека; что не существовало ни одной религии, которая бы при своем зарождении не провозглашала этой идеи; что род человеческий приближался к ней, разбивая вдребезги все старые институты; что он переходил от кастового строя к рабству, от рабства – к феодализму, от феодализма – к дворянству; что дворянство, феодализм, рабство, кастовый строй составляют части единой системы, имеющей одну основу; и что если мы хотим избежать постоянно возобновляемых ужасных потрясений, то должны наконец закрепить равенство. Но в той же работе и даже в той же главе, где я излагал эти принципы, я также высказывался в пользу республиканского правления и объединял все доводы, способные заставить предпочесть республику монархии. Республика пала; разумеется, я не содействовал этому и не выражал ликования по поводу ее краха. Я защищал республику при Бонапарте; нет ни одной моей речи в трибунате, в которой бы я не упоминал ее имени и не защищал ее принципов; в работе, написанной при владычестве королей, объединившихся против Франции... Но республика в конце концов пала. С этого момента я должен был употребить все силы своего разума, чтобы раскрыть, каким образом можно было бы примирить монархию и свободу. Я был убежден, что такой союз не является невозможным и что при полной и формально признаваемой нейтральности королевской власти конституционная монархия не будет противостоять мирной свободе, которая соответствует новым временам. Единожды убедившись в этом, я также должен был принять все условия, налагаемые монархией. Среди них условие существования наследственного класса, служащего оплотом династии, казалось мне самым главным. И тем не менее я решился на этот вывод не без колебаний. Я искал в отношениях королевской власти той нейтральности, которая бы полностью изменила природу монархии, средства освобождения ее от удела обременительности и непопулярности. Но, как мне кажется, эта нейтральность власти еще не достаточно хорошо осознана, чтобы престол в наши дни перестал быть целью всех устремлений, всех попыток честолюбцев. Несомненно при подлинно конституционной монархии личное тщеславие должно предпочесть блестящую роль депутата даже августейшему званию короля. Отдавая должное вызывающим уважение качествам Георга III, я предпочел бы быть лучше Фоксом, нежели английским монархом. Но мы не достигли еще того времени, когда общественное спокойствие сможет быть основано на подобной философской оценке вещей; и поэтому до тех пор, пока престол будет служить предметом зависти, его следует окружить защитными институтами. [П3, 5, 214]

Второе соображение, как мне представляется, должно подкрепить первое. Выше мы рассматривали вопрос о том, насколько необходимо разделение представительной власти на две палаты. Таким образом, при предположении о наличии двух избираемых палат, одна из которых будет носить пожизненный характер, следовало бы допустить, что либо король может распускать и ту и другую палаты, либо что он по своему желанию может увеличивать одну из них; ведь если будет существовать одна из палат, защищенная от роспуска и обновляемая в определенные, достаточно отдаленные периоды, то она превратится в корпус, независимый не только от конституционной власти, но и от самой нации. Если же теперь мы допустим, что король может увеличивать по своему выбору численность первой палаты, то она окажется в более тесной зависимости от него. В ней не будет существовать наследственный элемент, который, помещая отдельные семьи выше милостей двора, превратил бы эту палату в центр оппозиции более прочной, что она была бы спокойной и уравновешенной. Взгляните на Девонширов, Портландов, Бедфордов в палате пэров Англии – вот где сила сопротивления! Новые же пэры – эти Ливерпули, Лонсдейлы, Колчестеры – совершенно открыто являются правой рукой короны, выражением ее помыслов. (П3, 6, 216)

С другой стороны, если бы король мог распустить обе палаты, то ни одна из них не обладала бы той прочностью, которая служит противовесом демократическим тенденциям. (П3, 7, 217)

He представляет ли опасности возможность существования таких периодов, в которые не существовало бы никакой другой власти за исключением власти короля и его министров? Правда, сейчас, в момент ее отделения от палаты депутатов, палата пэров бездействует; но она существует, а это уже кое-что, это гораздо больше, чем мы думаем. (П3, 8, 217)

Все эти соображения заставили меня склониться в пользу существования палаты, которая бы носила наследственный характер. И если они не склоняют моих читателей к такому же выводу, то они по меньшей мере должны убедить их в том, что я желаю введения подобного института не в противовес свободе. Напротив, я усматриваю в нем еще одну гарантию свободы. (П3, 9, 214)

В остальном же я не скрываю от самого себя трудностей, которые нужно преодолеть сегодня при введении палаты наследственного характера. Я развил свои соображения относительно этих трудностей в тот период, когда самый могущественный человек нашего столетия работал над созданием подобной власти. (П3, 10, 217)

Имперское правление, к сожалению, оставило дворянство не в столь чистом виде, в каком оно нашло его; с чрезмерной мудростью дворянство было вынуждено уступить обстоятельствам. Оно позволило незаконной власти вознаградить себя за преданность власти законной. Оно было удостоено реституций, оно принимало милости. По правде говоря, в момент реставрации, вопрос стоял не о недавно полученных репарациях, но о давно совершенных пожертвованиях, и, при столь часто раздающихся жалобах на давление со стороны одного порядка и неблагодарность со стороны другого большим утешением было бы понимание того, что некоторые из знаменитостей воспользовались как тем, так и другим. Отвергая сегодня воспоминания об имперской благосклонности как ненавистные следы необдуманных действий своей юности, дворянство вычеркивает из собственной истории этот странный эпизод; но национальная память хранит его, и таким образом частица уважения и славы, которые, казалось бы, самым естественным образом могли служить поддержкой нового пэрства, предоставляют нам лишь весьма двусмысленные и недейственные средства. Что же делать? Ждать и желать того, чтобы то, как пэры будут исполнять возложенные на них конституцией обязанности, рассеяло предубеждения, которые до сих пор носят скорее достойный сожаления, нежели несправедливый характер. Некоторые из пэров уже сделали для примирения нации с занимаемым ими высоким положением гораздо больше, чем восемь веков дворянских традиций. Возможно, это не те пэры, которых большинство их коллег рассматривает в качестве наиболее преданных интересам своего сословия, но, между тем, именно они сделают его вновь популярным и тем самым спасут. (П3, 13, 218)

| перечень глав книги | содержание номера | другие номера «Частного взгляда» |

 

Из Приложения 4. «Палаты обладают правом законодательной инициативы наряду с исполнительной

Замечания. – Одним из выдающихся достижений того, что называлось конституцией VIII года, было лишение представителей народа законодательной инициативы. Мне доводилось слышать, как это странное положение доказывали примерами из жизни древних наций. Но у них законодательное право осуществлялось народом в целом, и инициатива там была доверена сенату. Приблизительно то же самое имело место и в Женеве; сформированные власти составляли законы и вносили их в Генеральный совет, т.е. в собрание всех граждан, чтобы те решили его судьбу, высказавшись за или против. Но нельзя не заметить, что подобный институт принадлежит чистой демократии, при которой численность граждан мешает им обсуждать проблемы. Демократия в значительной степени отлична от представительного правления; при последнем, каким бы ни было количество представителей нации, оно никогда не приближается к количеству граждан. (П4, 1, 220)

Целью представительного собрания является выражение интересов народа. На представительный орган возлагается эта миссия, так как считается, что его члены, избранные из лона самого народа, знают все потребности последнего. Но если им отказано в законодательной инициативе, то к чему им эти знания? Какую пользу могут принести представительные органы, если они способны лишь отвечать и обречены на молчание, когда к ним не обращаются? (П4, 2, 221)

Когда речь идет об издании закона, то объединение значительного числа законодателей оказывается полезным, потому что законы должны быть плодом множества идей; люди, различающиеся своими привычками, отношениями и социальным положением, должны объединить результаты своих размышлений и своего опыта. Но совсем иначе обстоит дело с отвержением предложенных законов. Знание порочных сторон закона есть акт суда. Исполнительная власть лучше осведомлена о том, что может принести зло; законодательная власть лучше знает, что может принести благо; таким образом, первой принадлежит особое право воспрепятствовать, тогда как право предлагать принадлежит второй. (П4, 3, 221)

Лишенные инициативы, министры превратились бы в рабов. Представители народа могли бы сделать их ненавистными, заставив их при помощи одной-единственной статьи отбросить законы, спасительные в иных обстоятельствах. Но, с другой стороны, если бы представительный корпус был лишен инициативы, он мог бы подвергнуться той же опасности. Коль скоро исполнительная власть одна обладала правом составления законов, она бы поставила собрания представителей перед альтернативой отвергнуть благо или одобрить зло; в адрес собраний выдвигались бы более суровые упреки за законы, которые они одобрили, нежели в адрес министров, лишь предложивших эти законы. В одобрении усматривалось бы окончательное действие, и в довершение всего представителям народа было бы запрещено исправлять их собственные ошибки. Опыт впустую освещал бы пороки принятых ими законов; законы продолжали бы существовать вопреки всем сожалениям и угрызениям совести их создателей. (П4, 5, 221)

Подобная организация походила бы на наше прежнее и ненавистное законодательство в отношении эмигрантов, находящихся под судом; власть, обладающая способностью вносить в список, была лишена возможности вычеркивать из него кого бы то ни было; то был прекрасный способ сделать несправедливость непоправимой! (П4, 6, 221)

Добавим также, что в отношении законодательной инициативы Франция пребывает в особом положении. Продолжают существовать все революционные законы. Нет ни одного простого и законного действия, ни одного естественного чувства, которые бы не подпадали под уголовный закон; нет ни одной обязанности, исполнение которой не было бы запрещено законом; ни одной добродетели, которую бы не осудил закон, ни одной измены, которую бы закон не оплатил, ни одного преступления, которое он бы не предписывал. Существуют законы, провозглашающие смертную казнь тому, кто распространяет случайную новость, смертную казнь тому, кто предоставляет убежище незнакомцу, смертную казнь тому, кто общается со своим отцом или помогает ему за пределами страны. (П4, 7, 222)

Конечно, нынешнее правительство не намерено использовать эти законы; однако же они существуют, справедливо ли, можно ли отказывать органам народа в праве требовать их отмены? Перестав быть бедствием, эти законы продолжали бы быть позором* [* Эти законы существуют как бы без ведома сменяющих друг друга законодателей. Они накапливаются в кодексах, выходят из употребления; подданные забывают о них, но они еще витают в их умах, окутанные облаком, власть же, наследующая эти опасные орудия, заранее находит в них оправдание любым несправедливостям. Одним из главных оснований тирании Тиберия, говорит Монтескье (О духе законов. VII. 13), было злоупотребление древними законами. Я часто думал о том, что в любой стране полезной предосторожностью был бы пересмотр всех законов, принятых в определенные эпохи. Тем самым власть заставили признать, что она собирается поддерживать. Ведь все кодексы содержат законы, используемые правителями только потому, что законы эти существуют; но правители сгорели бы от стыда, если бы им пришлось взять на себя ответственность за их новое одобрение. - прим. автора, см. стр. 222 указанного издания]. (П4, 8, 222)

Кто-то опасается чересчур оживленного характера собраний, несвоевременности их предложений, пылкого стремления выделиться со стороны каждого из их членов? Но ведь законы нуждаются в одобрении; собрания могут быть распущены, можно принять и другие меры предосторожности, можно наделить собрания даже правом высказываться относительно уместности предложений, которые хотят внести в палаты. Именно таким образом английский парламент устраняет бесполезные и опасные дискуссии; но лишение права законодательной инициативы не усмирит собрания, а лишь разрушит основания и природу представительства. (П4, 9, 222)

Приложение 5 полностью приведено в [«Частный взгляд» № 2 за 2001 год]

| перечень глав книги | содержание номера | другие номера «Частного взгляда» |

Из Приложения 6. «О свободе печати»

У людей есть два способа выразить свою мысль: слово и сочинения. (П6, 1, 239)

Было время, когда власть считала себя обязанной распространять свой надзор на слово. И действительно, если рассматривать слово как незаменимое орудие всех заговоров, как необходимый предвестник всех преступлений, средство сообщения всех порочных намерений, то можно понять стремление к ограничению его использования таким образом, чтобы упразднить связанные с ним неудобства, оставив лишь его полезные стороны. Почему же в конце концов отказались от всяких попыток достижения этой заветной цели? Да потому, что опыт доказал, что меры, способные ее достичь, порождают зло еще большее, чем то, которое собирались излечить. Фискальство, подкуп, оговор, клевета, обман доверия, предательство, взаимные подозрения родственников, распри между друзьями, тесная связь между безразличными друг другу людьми, подкуп неверной прислуги, продажность, ложь, вероломство, беззаконие – таковы элементы, из которых составлялись действия власти, обращенные против слова. И тогда власть почувствовала, что это слишком высокая цена за преимущества, даваемые надзором. Она также осознала, что придавала чрезмерное значение тому, что такового значения не имело; что фиксируя неблагоразумие, его делали враждебным; что если остановить на лету готовые сорваться слова, то за ними последуют дерзкие действия; что было бы лучше, проявляя строгость к проступкам, к которым могло привести слово, позволить улетучиваться всему тому, что не имело никаких следствий. (П6, 2, 239)

В результате за исключением некоторых крайне редких обстоятельств, за исключением периодов явных бедствий или правлений, настроенных подозрительно и не скрывающих своего тиранического характера, власть закрепила отличие, делающее ее ведение словом более мягким и более легитимным. Выражение мнения в отдельном случае способно произвести столь непреложный эффект, что это мнение следует рассматривать как действие. Таким образом, если это действие является преступным, то слово должно быть наказано. (П6, 3, 239)

То же самое относится и к сочинениям. Сочинения, как и слово, как и самые простые движения, могут составлять часть действия. О них следует судить как о части этого действия, коль скоро последнее является преступным. Но если они не входят ни в какое действие, то, подобно слову, они должны пользоваться полной свободой. (П6, 4, 240)

Так следует отвечать и некоторым безумцам, которые и в наши дни хотели доказать, что необходимо снести известное число голов, на которые они укажут, и затем оправдывали себя, заявляя, будто бы лишь высказывали свое мнение; а также и инквизиторам, которые хотели бы создать свое положение на основе этого безумия, дабы подчинить выражение всякого мнения ведению власти. (П6, 5, 240)

Если вы допускаете необходимость подавления выражения мнений как таковых, то нужно, чтобы государственный обвинитель действовал юридически, в соответствии с установленными законами, либо вы должны установить запретительные меры, которые освободили бы вас от следования юридическими путями. (П6, 6, 240)

В первом случае от ваших законов будут уклоняться. Для общественного мнения нет ничего проще, как выражаться в столь различных формах, что они будут не подвластны никакому точному закону. (П6, 7, 240)

Материалисты зачастую противопоставляли учению о чистом разуме замечание, утратившее свою силу лишь после того, как менее безрассудная философия заставила нас признать существующую для нас невозможность познать то, что мы называем материя, или то, что мы называем дух. Чистый дух, говорили они, не может воздействовать на материю. С еще большим основанием и не теряясь в утонченной метафизике, можно заметить, что в области правления материя никогда не может воздействовать на дух. Таким образом, власть как таковая может использовать только материю. Позитивные законы относятся к области материи. Мысль и выражение мысли неуловимы для нее. (П6, 8, 240)

Если, переходя ко второму способу, вы наделяете власть правом запрещать выражение мнений, вы придаете ей право определения их последствий, выведения заключений, право приводить доводы, одним словом, подменять факты своими рассуждениями: это означает закрепление произвола во всей его свободе действий. (П6, 9, 241)

Вы никогда не выйдете из этого круга. Разве люди, которым вы доверяете право судить о мнениях, не являются столь же восприимчивыми к несправедливости или по крайней мере к ошибке, как и все прочие? (П6, 10, 241)

Говорят, что безличные глаголы ввели в заблуждение политических писателей. Они полагали, что высказывали какие-то утверждения, говоря «нужно подавлять высказывание мнения людьми», «не нужно позволять людям разглагольствовать относительно всего, что им приходит на ум», «следует предохранять мышление людей от заблуждений, в которые их могут увлечь софизмы». Но разве эти слова – должно, нужно, не следует – не относятся ко всем людям? Разве речь в них идет о каком-то особом роде людей? Все эти фразы сводятся к одному: люди должны подавлять высказывание мнения людьми; люди должны помешать людям предаваться разглагольствованиям; люди должны предохранять мысль людей от опасных заблуждений. Кажется, безличные глаголы убедили нас в том, что орудием власти является нечто иное, нежели люди. (П6, 11, 241)

Дозволяемый вами произвол в отношении мысли способен, таким образом, как заглушить самые необходимые истины, так и подавить самые мрачные заблуждения. (П6, 12, 241)

На пути любого мнения может быть поставлено препятствие, или это мнение может быть наказано. Вы предоставляете власти возможность совершать дурные поступки, только бы она позаботилась о дурных помыслах. (П6, 13, 241)

Когда моральные и политические вопросы трактуют лишь с одной стороны, то легко нарисовать ужасную картину заблуждений наших способностей; но когда эти вопросы рассматривают со всех точек зрения, то картина несчастий, причиненных властью, ограничивающей эти способности, безусловно, оказывается не менее устрашающей. (П6, 14, 242)

Теория власти состоит из двух отношений сравнения: польза цели, природа средств. Если учитывается только первое из этих отношений, то мы ошибаемся, поскольку забываем о давлении, оказываемом этими средствами, о препятствиях, которые они встречают, об опасностях и несчастиях борьбы, наконец, о последствиях победы, если она одержана. (П6, 15, 242)

Оставив в стороне все эти предметы, можно нарисовать обширную картину преимуществ, которые мы надеемся получить. До тех пор, пока мы занимаемся описанием этих преимуществ, цель видится нам прекрасной, а система – непоколебимой; но если цель недостижима либо ее можно достичь только благодаря использованию средств, причиняющих больше зла, нежели добра, к которому мы стремимся, то мы будем вынуждены понапрасну терпеть множество неприятностей. (П6, 16, 242)

Каков же на самом деле результат посягательств на свободу сочинений? Эти меры вывели из себя писателей, ощущавших свою независимость, неотделимую от своего таланта; они вынудили их прибегать к аллюзиям, приобретшим горький оттенок, ибо они носили косвенный характер; эти меры вызвали к жизни хождение подпольных сочинений, которые были еще более опасны; они подпитывали жадное стремление публики к анекдотам, мятежным личностям и принципам, наделяли клевету привлекательным видом отваги, наконец, придавали чрезмерное значение запрещенным работам. Пасквили всегда смешиваются со свободой прессы, и именно порабощение прессы порождает пасквили и обеспечивает им успех. Именно детальные меры предосторожности, предпринимаемые против сочинений, как будто бы те являются вражескими фалангами, именно эти меры, наделяющие сочинения вымышленным значением, и способствуют росту их действительного значения. Когда люди видят целые кодексы запретительных законов и целые армии инквизиторов, они должны предполагать, что нападки, против которых обращена вся эта сила, носят действительно грозный характер. Поскольку затрачивается столько труда, чтобы оградить нас от этих сочинений, говорят себе люди, эти сочинения должны действительно производить очень глубокое впечатление! Они безусловно несут в себе неодолимую очевидность! (П6, 17, 242)

Меня всегда поражало одно соображение. Предположим, что существует общество, предшествующее изобретению языка и заменяющее это быстрое и легкое средство общения средствами менее легкими и более медлительными. Изобретение языка произвело бы в этом обществе внезапный взрыв. В этих еще новых звуках люди узрели бы гигантские опасности, и множество осторожных и мудрых умов, крупных чиновников, старых администраторов сожалели бы о добрых временах, исполненных мирной и полной тишины; но удивление и страх постепенно улетучились бы. Язык превратился бы в средство, ограниченное в своих воздействиях; плод опыта – спасительное недоверие – предохранило бы слушателей от необдуманных увлечений; наконец, все вернулось бы к порядку с той лишь разницей, что общественные средства общения, а следовательно, и совершенствование всех искусств, уточнение всех идей обрели бы еще одно средство для своего развития. (П6, 18, 243)

То же самое будет происходить и с печатью повсюду, где справедливая и умеренная власть не будет вступать с нею в борьбу. Английское правительство не пошатнулось из-за знаменитых писем Джуниуса. В Пруссии в период самого расцвета ее монархии свобода печати была безграничной. Фридрих на протяжении сорока шести лет своего правления ни разу не употребил свою власть против какого-либо писателя, какого-либо сочинения, и спокойствие его правления не было поколеблено, хотя страну потрясали страшные войны и борьба против объединившейся Европы, А все это оттого, что свобода наполняет душу покоем, а умы людей, без волнения пользующихся этим неоценимым благом, – разумом. Доказательство – тот факт, что после смерти Фридриха министры его преемника приняли иную линию поведения, и в результате очень скоро стало ощущаться общее брожение. Писатели вступили на путь борьбы с властью; на их защиту встали суды; и если облака, появившиеся на этом некогда столь мирном горизонте, не обернулись бурею, то только оттого, что сами ограничения, которые пытались наложить на проявления мысли, еще несли на себе отпечаток мудрости великого Фридриха, чья благородная тень, казалось, еще хранила Пруссию. В преамбулах эдиктов, предназначенных для подавления свободы печати, воздавались почести свободе мнения, а запретительные меры смягчались традициями свободы. (П6, 19, 243)

Вовсе не свобода печати явилась причиной переворота 1789 г.; как известно, непосредственной причиной этих волнений были финансовые нарушения, и если бы во Франции, как в Англии, свобода печати существовала на протяжении ста пятидесяти лет, она положила бы конец разрушительным войнам и поставила бы предел разорительным порокам. Вовсе не свобода печати возбудила народное негодование против незаконных арестов и королевских указов о заточении без суда и следствия; напротив, если бы при последнем короле существовала свобода печати, все бы узнали, насколько мягким и умеренным было его правление; воображение людей не было бы поражено страшными подозрениями, правдоподобие которых подкреплялось лишь окутывающим их покровом тайны. Правители не понимают зла, какое они причиняют себе, оставляя за собой исключительную привилегию говорить и писать о своих деяниях: люди не верят ни во что из того, что утверждает власть, не позволяющая давать ей ответ; они верят всему тому, что утверждается в противовес власти, не терпящей никакого расследования. (П6, 20, 244)

Наконец, вовсе не свобода печати вызвала к жизни беспорядки и безумие злополучной революции; именно длительное отсутствие свободы печати сделало заурядного француза невеждой и неверующим, а тем самым – неспокойным и часто жестоким. Во всем, что именуют преступлениями свободы, я признаю лишь воспитание произвола. Поскольку в крупных объединениях нового времени свобода печати является единственным средством гласности, то, следовательно, независимо от формы правления, эта свобода является также и единственным средством защиты граждан. Коллатин25 мог выставить на общественной площади в Риме тело Лукреции, и весь народ знал о полученном им оскорблении; должник из плебеев мог показать своим возмущенным братьям по оружию раны, нанесенные ему алчным патрицием, его кабальным кредитором. Но в наши дни огромные размеры государств создают преграду для протестов такого рода; отдельные случаи несправедливости всегда остаются неизвестными для большинства жителей наших обширных стран. Если недолговечные правители, тиранизировавшие Францию, навлекли на себя общий гнев, то это произошло вовсе не из-за того, что они сделали, а из-за того, в чем они признались: они похвалялись своими несправедливостями, они кричали об этом в своих газетах. Впоследствии они проявили больше осторожности и больше ловкости: они молчаливо угнетали нас, а мнение, пораженное лишь глухим шумом, часто прерываемым и неотчетливо слышимым, долгое время оставалось неустойчивым, нерешительным и переменчивым. (П6, 21, 244)

На самом деле все гражданские, политические, правовые преграды становятся иллюзорными без свободы печати. В периоды многих революций нарушалась независимость судов, но это преступление оставалось под покровом неведения: процессуальные формы были уничтожены, но разве гарантия этих форм не является гласностью? Безвинные были закованы в кандалы, но ни одна жалоба не предупреждала граждан о грозящей им всем в равной степени опасности; в застенках под прикрытием общего молчания безнаказанно томились жертвы; национальные представления были искалечены, порабощены, оклеветаны, но поскольку печать оставалась лишь орудием власти, все государство в целом было исполнено наветов, и истина не могла найти голоса, который бы поднялся на ее защиту. (П6, 22, 245)

Конечно же, сегодня порабощение печати не может иметь те же неприятные последствия; но оно может иметь иные неудобства как для государя, так и для нации. Подавляя мысль боязливых и совестливых граждан, возводя всякого рода препятствия вокруг выдвижения протестов, власть сама окружает себя мраком, позволяет укорениться злоупотреблениям; она закрепляет деспотизм своих самых низших чиновников; ведь отсутствие свободы печати опасно тем, что высшие носители власти, я хочу сказать – министры, зачастую могут не знать всех деталей совершаемых проступков (иногда такое неведение является даже удобным). Свобода печати излечивает оба эти неприятных последствия: она просвещает власть, когда та заблуждается, и, более того, она препятствует тому, чтобы власть намеренно закрывала глаза на все происходящее. (П6, 23, 245)

Впрочем, когда нынче предлагают меры против свободы печати, то забывают о современном состоянии Европы – она не является более порабощенной, да и Франция, равно как и Япония, не представляет собой более остров, который железная рука отрезает от торговли со всем остальным миром. Существует ли средство помешать любознательному народу получить все то, что промышленно развитые народы поспешат ему дать? Чем тяжелее оковы, тем сильнее любознательность и тем изобретательнее промышленность: первая находит для себя пищу в трудностях, вторая – в выгоде. Разве не известно, что запретительные меры – награда для контрабандистов. Для того, чтобы задушить свободу печати, надо было воздвигнуть железную стену между нами и Англией, присоединить Голландию, заключить в оковы Швейцарию и Италию, расстрелять книгоиздателей и печатников Германии. Эти меры неприемлемы для справедливого правительства. Монтескье говорил, что для деспотизма требуются пустыни в качестве его границ: помешать развитию мысли во Франции можно, лишь окружив эту прекрасную страну интеллектуальной пустыней. (П6, 24, 246)

Принципы, которые должны направлять справедливых правителей в этом важнейшем вопросе, просты и ясны: авторы должны отвечать за свои сочинения, если те опубликованы, подобно тому, как любой человек отвечает за свои слова, если те произнесены, и за свои действия, если те совершены. Оратор, проповедующий воровство, убийство или грабеж, мог бы быть наказан за свои речи; но ведь нельзя представить себе, будто всем гражданам можно запретить говорить из опасения, что один из них будет проповедовать воровство или убийство. Человеку, который бы злоупотребил возможностью прогуливаться, чтобы взломать дверь своих соседей, непозволительно требовать свободы прогулок; но ведь вы не будете издавать закон, запрещающий кому бы то ни было выходить на улицу из опасения, что он проникнет в чужой дом. (П6, 25, 246)

| перечень глав книги | содержание номера | другие номера «Частного взгляда» |

Из Приложения 7

О том, что содействие властей не делает легитимным нарушение судебной процедуры

Эту истину очень просто установить. До тех пор, пока власти, созданные конституцией, будут считать, что достаточно их сотрудничества для того, чтобы легитимизировать уничтожение юридических гарантий, обеспечиваемых этой конституцией, любая конституция будет иллюзорной. Как я говорил выше, есть действия, санкционировать которые не может ничто. Существуют предметы, в отношении которых законодатель не может издать закон. Воли целого народа недостаточно, чтобы сделать справедливым то, что несправедливо, и представители нации не имеют права делать то, чего не вправе сделать сама нация. Таким образом, совершенно определенно, что нация, пообещав каждому из своих членов по отдельности судить их в соответствии с юридическими формами, установленными еще до совершения ими каких бы то ни было проступков, не имеет права лишить их преимуществ пользования ее обещаниями. Отрицание данного положения равносильно легитимации избиения народа. Одержимое большинство, убивающее тех, на кого ему указали как на преступников, делает не что иное, как лишает их защиты со стороны юридических форм. Законодателям нации не дозволено совершить деяние, являющееся самым ужасным посягательством на нацию в целом; нарушение юридических процедур, совершенное по приказу представителей народа, является не более легитимным, чем нарушение этих процедур самим народом. Это убийство по доверенности. (П7, 1, 247)

 

Изощренность пыток

Преступники не утрачивают всех своих прав. Даже в отношении них общество не облечено безграничной властью. Оно должно подвергать их лишь тем видам мучений, которые необходимы для его будущей безопасности. Во всех случаях смерть является достаточной мерой наказания для обеспечения этой безопасности. Изощренность пыток, продление и разнообразие форм мучений представляют собой незаконное расширение прав общества в отношении своих членов. Оно может лишить их свободы, когда их свобода является губительной для общества; оно может лишить их жизни, когда их жизнь может грозить будущими злодеяниями; но тем не менее оно не имеет права спекулировать на их физической боли, так как, проявляя жестокость в отношении преступников, общество развращает невиновных. (П7, 2, 248)

О смертной казни

Смертная казнь, даже сведенная к простому лишению жизни, была предметом возражений со стороны многих почтенных философов. Они оспаривали у общества право назначать эту казнь, которая, по их мнению, выходила за пределы компетенции общества. Но они не предусмотрели того, что используемые ими рассуждения будут употребляться применительно ко всем прочим сколько-нибудь строгим наказаниям. Если закон должен воздерживаться от того, чтобы положить конец жизни преступников, то он должен воздерживаться и от всего того, что может эту жизнь сократить. Но ведь содержание под стражей, принудительные работы, депортация, даже ссылка приближают конец существования человека, к которому они применяются. Наказания, которыми хотели заменить смертную казнь, как я указывал в другом месте, большей частью являются лишь тем же самым наказанием, но разделенным на постепенные этапы, почти всегда более медленным и болезненным. (П7, 1, 249)

Намерение совершить преступление, приравниваемое нашим кодексом к его исполнению, отличается от последнего в том существенном моменте, что природе человека свойственно отступать перед действием, с которым он уже давно свыкся в мыслях. Чтобы убедиться в этом, откажемся на мгновение от понятия преступления и вспомним о том, что каждый из нас наверняка испытывал, когда под давлением обстоятельств принимал решение, способное причинить большие несчастия все окружающим. Сколько раз, утвердившись в своих намерениях при помощи рассуждения, расчета, ощущения реальной или предполагаемой потребности, мы чувствуем, что силы покидают нас при одном только появлении того, кто нас оскорбил, или при виде слез, которые заставляют пролиться первые произнесенные нами слова! Сколько же связей продолжает существовать только благодаря одной этой причине! Как часто эгоизм или осторожность, поодиночке считающие себя неуязвимыми, уступают в присутствии другого! Все, что происходит с нами, когда речь идет о причинении кому-либо боли, имеет место и в самых грубых душах, в наименее образованных классах общества, когда стоит вопрос о действительном преступлении. Разве можно быть уверенным в том, что человек, мучимый нуждою или увлекшийся какой-либо страстью, замыслив преступление, не уронит свое оружие, приблизившись к жертве? Закон, смешивающий намерение и действие, по сути своей есть несправедливый закон. И законодателю не удастся примирить его со справедливостью, дополнив утверждением, что намерение подлежит наказанию только в том случае, когда преступление не имело места благодаря событиям, независящим от воли преступника. Никто не может доказать, что если бы эти обстоятельства не имели места, воля человека не привела бы к тому же результату. Человек, готовящийся совершить преступление, всегда испытывает долю беспокойства, предчувствует грядущие угрызения совести, последствия которых непредсказуемы. Подняв руку на того, кого ему предстоит поразить, он может еще отречься от решения, восстановившего его против самого себя. Не признавать существование такой возможности до самого последнего момента означает клеветать на природу человека. Не учитывать этого означает попрать справедливость. (П7, 12, 250)

Политические преступления, отделенные от убийства человека и открытого бунта, на мой взгляд, также не должны повлечь за собой наказание в виде смертной казни. Во-первых, я считаю, что в стране, где общественное мнение настолько противостоит правительству, что заговоры здесь были бы опасными, самым строгим законам не удалось бы помочь правительству избежать судьбы, постигающей всякую власть, против которой восстает общественное мнение. Партия, представляющая опасность только благодаря своему лидеру, не опасна даже вместе с этим лидером. Влияние индивидов в значительной степени преувеличивают; оно гораздо менее могущественно, чем это полагают, особенно в нашем столетии. Индивиды суть лишь представители мнения; когда они хотят действовать вопреки ему, они терпят неудачу. И напротив, если мнение существует, то напрасно пытаться убивать его представителей – оно найдет других, и суровые меры здесь смогут лишь озлобить мнение. Говорили, что после гражданских междоусобиц остаются только мертвецы, которые никогда не возвращаются. Но эта аксиома ложна: мертвые возвращаются, чтобы служить опорой пришедшим на их место живым всей силой своей памяти и пережитым чувством неотмщенного зла. Во-вторых, коль скоро имеют место заговоры, то происходит это оттого, что политическая система, в которой заговоры вынашиваются, страдает недостатками; но это не означает, что заговоры не следует пресекать; однако же общество должно применять в отношении преступлений, причиной которых выступают его собственные пороки, лишь необходимую в данных обстоятельствах силу; тот факт, что общество вынуждено наказывать людей, которые, будь оно лучше организовано, не стали бы преступниками, уже является в достаточной степени неприятным. (П7, 13, 251)

Наконец, смертная казнь должна быть сохранена только для неисправимых преступников. Политические же преступления зависят от мнения, предрассудков, принципов, одним словом, от мировоззрения, которое может примириться с самыми нежными привязанностями и самыми высокими добродетелями. Ссылка представляет собой естественное наказание, оправданное самим родом таких проступков, наказание, которое, удаляя виновного от обстоятельств, сделавших его таковым, одновременно и восстанавливает в нем состояние невиновности и наделяет его способностью поддерживать это состояние. (П7, 14, 252)

Умышленное убийство, отравление, поджог, все то, что говорит об отсутствии в человеке сочувствия, выступающего основой человеческих сообществ и первейшим качеством человека, живущего в обществе, – таковы преступления, которые одни только и заслуживают смертной казни; власть может покарать убийцу, но она карает его из уважения к жизни людей; но это уважение, забвение которого она так строго наказывает, она должна открыто проповедовать сама. (П7,15, 253)

О лишении свободы

Из всех наказаний лишение свободы самым естественным образом первым приходит на ум и кажется наиболее простым. Оно необходимо до суда в качестве меры безопасности. Его преимуществом является защита общества от посягательств преступников, уже нарушивших его законы; совершенно очевидно, что я веду здесь речь лишь о законном лишении свободы, а вовсе не о незаконном заключении под стражу. Наконец, задержанные, отделенные от остальных граждан, окружены своего рода завесой, скрывающей их от посторонних взглядов, а затем и от чужой жалости. (П7, 16, 253)

Из этого следует, что из всех наказаний лишение свободы представляет собой наказание, которым злоупотребляют чаще и легче всего. Его внешняя мягкость таит в себе дополнительную опасность. Читая заключение какого-либо суда о том, что некий преступник осужден на пять лет лишения свободы, можете ли вы представить себе, сколько различных мучений заключает в себе этот приговор? Нет. Вы просто представляете себе человека, содержащегося в комнате и не имеющего возможности ее покинуть. Что бы вы сказали, если бы данное заключение гласило: этот человек на протяжении пяти лет будет не только оторван от своей семьи, лишен всех радостей жизни и низведен до состояния, когда он не сможет позаботиться о своем будущем существовании, которое из-за приостановки карьеры этого человека, каковой бы та ни была, после его освобождения, быть может, станет еще более плачевным, чем в начале его наказания; но более того, существование этого человека подчинится произвольному порядку вопреки всем мерам, предпринятым в этом отношении законом; он будет терпеть капризы и издевательства со стороны грубых людей, которые самим выбором своей жестокой профессии заранее доказали, что мало способны на проявления жалости. Эти люди смогут стеснять заключенного во всех его действиях, требовать платы за малейшие послабления в его судьбе, причинять ему одно за другим множество физических страданий, которые при ближайшем рассмотрении не смогли бы оправдать самое справедливое вмешательство власти в судьбу заключенного и которые, собранные воедино, превращают жизнь в вечную пытку. Эти люди будут спекулировать на пропитании заключенного, его одежде, на размерах и чистоте камеры, в которой тот содержится. Они смогут нарушить покой, к которому он так стремится, лишить его тишины, надругаться над его страданиями, ведь их оскорбительные и жестокие слова дано услышать одному лишь заключенному. В отношении него эти люди будут облечены мрачной властью диктаторов, у которой не будет никаких свидетелей и в отношении злоупотреблений которой будут выслушиваться лишь их собственные оправдания, а они объяснят ее точным следованием своему долгу и необходимостью бдительности. И тем не менее именно таков смысл этих слов: пять лет тюремного заключения. Если теперь мы напомним, в чем, к несчастью, состоит суть человеческой природы; если мы подумаем о предрасположенности всех нас к злоупотреблению самой умеренной властью; если мы вспомним, что лучший из нас мгновенно меняется, как только ему доверяют неограниченную власть, что единственной преградой для деспотизма является гласность, что в недрах тюрем все происходит под покровом тайны, то я не знаю, какое воображение не придет в ужас от всего этого. Порой в одиночестве мне случалось вдруг представлять себе, сколько же людей на всем земном шаре, в самых развитых, как и в самых варварских странах подвержены этой медленной и ужасной пытке, пока я мирно наслаждался свободою; я приходил в ужас от того количества страданий, которые, казалось, сжимались вокруг меня и попрекали меня моими развлечениями и моей безжалостной беззаботностью. (П7, 17, 253)

Но существуют правила, которые общества заставляют себя признать и которые они не могут нарушить без того, чтобы, наказывая преступников, самим не сделаться виновными. (П7, 19, 255)

Не следует на долгое время отделять заключенного от его семьи. Этим противоестественным отделением вы караете не только преступление, но наказываете еще и невиновных. Дети, которых вы лишаете невеселого счастья служить утешением отцу, жена, которую вы изгоняете из тюрьмы, где содержится ее супруг, страдают тем больше, чем более глубокими и искренними являются их чувства. Они страдают тем больше, чем большую ценность они представляют собой как личности. Таким образом, наказывать их вдвойне несправедливо. Вы должны проявлять уважение к естественным чувствам; каков бы ни был их предмет, эти чувства священны; они выше всяких законов. (П7, 21, 255)

Я бы охотно сказал: не следует применять пожизненное заключение, но я боюсь, что утверждение этого принципа сделает более частой смертную казнь. Будущее неопределенно: самое справедливое желание отомстить смягчается. Даже власть не бывает всегда беспощадной, она смягчается по мере своего укрепления. Оставьте же ей идею, что она всегда способна найти защиту от преступника, внушающего ей страх. Когда ее страхи рассеются, она, быть может, умерит наказание. Поэтому я бы сохранил пожизненное лишение свободы в качестве наказания, дающего реальный шанс на милосердие со стороны власти. (П7, 22, 255)

Наконец, в какой бы форме ни допускалось существование тюремного заключения и как бы оно ни было организовано нашим кодексом, следует принять одну меру предосторожности, на которую до сих пор не обращали внимания и необходимость которой очевидна. Согласен, очень часто люди понимали, что заключенных нельзя оставлять на милость их тюремщиков и что последних следует подчинить суровому надзору. Но надзор был доверен правительственным чиновникам. Это означает сделать данную меру иллюзорной, превратить ее в своего рода жестокую насмешку. Правительство, выступающее в качестве государственного обвинителя, по результатам следствия и разоблачений которого эти узники и были осуждены, не может брать на себя защиту индивидов, которых оно покарало. Эти предохранительные обязанности могла бы выполнить только власть, независимая от правительства. Я бы хотел, чтобы наши выборщики, выразители воли народа, одновременно с избранием представителей назначали бы в каждом департаменте также и надзирателей тюрем, присваивая им титул, напоминающий о том, сколь высока данная миссия. Надзиратели будут посещать тюрьмы в определенное время; прежде всего они должны будут убедиться, что там никто не содержится незаконно, затем они должны констатировать, что к содержащимся в тюрьме на законных основаниях* [* Можно ли совершить что-либо более абсурдное, чем довериться представителям министров, дабы убедиться, что министры не совершат никаких незаконных действий? Однако же именно это до сих пор и имело место при всех правительствах. Бонапарт также имел государственных чиновников, посещавших тюрьмы. Мне не известно, был ли освобожден хоть один человек из тех, что содержались там в нарушение закона .- прим. автора, см. стр. 256 указанного издания] не применяют никаких излишне строгих мер, что и без того незавидная судьба заключенных не усугубляется без законных оснований; и в отчете, представленном всей нации при помощи печати, надзиратели должны будут докладывать палатам о результатах своей периодической и почетной проверки. (П7, 23, 255)

О депортации

Быть может, из всех карательных мер учреждение колоний, в которые помещались бы преступники, в наибольшей степени соответствовало бы справедливости, интересам общества и индивидов, которых общество вынуждено отдалять от себя. (П7, 24, 256)

Причиной большинства наших ошибок является своего рода расхождение между нами и общественными установлениями. Мы достигаем юности, часто не узнав и почти всегда не понимая этих сложных установлении. Они возводят вокруг нас преграды, которые мы преодолеваем, порой сами того не замечая. В этом случае между нами и нашим окружением возникает оппозиция, которая усиливается благодаря производимому ею впечатлению. Эта оппозиция разнообразна по своим формам, но ее можно распознать во всех классах общества; в высших классах – начиная с мизантропа, замыкающегося в себе, и вплоть до честолюбца и завоевателя; в низших классах – начиная с несчастного, ищущего забвения в пьянстве, вплоть до тех, кто идет на преступления; все эти люди находятся в оппозиции социальным институтам. Эта оппозиция развивается с большей силой там, где мы обнаруживаем больше невежества. Она ослабевает с возрастом, по мере того как угасает энергия страстей, по мере того как мы начинаем ценить жизнь в соответствии с ее действительной стоимостью, а потребность в независимости становится менее насущной, нежели потребность в покое. Но если еще до достижения этого периода покорности судьбе человек совершил какую-то непоправимую ошибку, если воспоминание об этой ошибке, сожаление, угрызения совести, ощущение того, что он был слишком строго судим и что этот приговор тем не менее не подлежит обжалованию, – все эти впечатления поддерживают исполненного ими человека в состоянии раздражения, являющемся источником новых, еще более непоправимых ошибок. (П7, 25, 257)

И если теперь людей, пребывающих в столь жалком положении, вдруг вывести из-под давления непреклонных институтов и столкновения извечно порочных отношений; если из всей предшествующей жизни им оставить лишь воспоминание о том, что они претерпели, и опыт, который они приобрели, то сколько из них пошло бы по иному пути! С какой поспешностью они, внезапно, словно благодаря какому-то чуду, обретя вновь безопасность, гармонию, понимание порядка и морали, предпочли бы эти утехи мигу удовольствия, что так увлекал их ранее! Как бы они отвергали искушения, которые некогда привели их к падению! Опыт подтверждает наши утверждения. Люди, депортированные в Ботани-Бей за совершение преступных действий, вновь вернулись к общественной жизни и, отказавшись от войны с обществом, превратились в мирных и даже уважаемых членов этого общества.(П7, 26, 257)

И напротив, осуждение на принудительные работы, столь расхваливаемое многими нашими современными политиками, на мой взгляд, всегда приводит к неприятным последствиям разного рода. (П7, 27, 258)

Во-первых, мне вовсе не кажется доказанным, что общество имеет в отношении индивидов, нарушивших установленный им порядок, какое-то иное право, кроме права лишить их всякой возможности причинять зло. В это право включается и смерть, но вовсе не труд. Человек может заслуживать утраты возможности пользоваться своими возможностями, но он может отчуждать их лишь намеренно. Это не просто теория, не имеющая реального применения, ибо если вы допустите, что человека можно принудить отказаться от своих возможностей, то неизбежно придете к системе рабства. (П7, 28, 258)

Кроме того, принуждение к труду как наказание является опасным примером. Огромное большинство представителей рода человеческого в наших современных обществах обречено зачастую на чрезмерный труд. Что может быть более неосторожным, более политически недальновидным, более оскорбительным, чем если мы представим этим людям труд как возмездие за преступление! (П7, 29, 258)

Если труд осужденных действительно является наказанием, если этот труд отличен от того, каким занимаются безвинные трудящиеся классы общества, одним словом, если такой труд превосходит человеческие силы, то он становится смертельной пыткой, более медленной и более мучительной, чем все прочие истязания. Между полуобнаженным узником, который по пояс в воде тянет корабли по Дунаю, и несчастным, гибнущим на эшафоте, я вижу лишь то различие, что мучения второго менее продолжительны. (П7, 30, 258)

Если осуждение на общественные работы и не является утонченной смертной казнью, то только по причине испорченности. [П7, 31, 259]

 

| перечень глав книги | содержание номера | другие номера «Частного взгляда» |